— Можно, значит, и салазки натереть воском, — сказал отец, — легче идти будут.
— Ничего, — сказал мальчик, — я твоим рубанком провёл несколько раз, они теперь, как навощённые, вырвутся из рук, и не поймаешь. И потом, — сказал мальчик, — воска нет. Весь воск, и наш и ихний, бабушка собрала, сделала свечи, пошла, в часовне зажгла. Дед бога побоялся, ругаться из-за воска не стал, а мама не побоялась, — мальчик улыбнулся. — Мама ещё как раскричалась, а бабушка молилась и говорила богу: «Боже милостивый, не сердись на неё, это она так, пошуметь любит, а сердцем чистая… вот сын мой вернётся, — бабушка говорила, — и воск у нас будет, и мёд, и хлеб… как улей, как целый улей, будет работать мой сын».
Отец грустно улыбнулся.
— Вот я и вернулся, — повторил отец. — Вернулся, но ни для кого меня нету — ни для вас, ни для братовых детей беспризорных, ни для отца, ни для матери… Как они там, — спросил отец, — живут?
Мальчик рассказал:
— Когда издали смотришь, изгородь вроде бы целая, но они все мелкие сучья повытаскивали, сожгли… кору, сухие ветки с яблони, картофельную ботву сухую… огонь слабый-слабый, — сказал мальчик, — колени у деда согреются разве. Дед мёрзнет всегда.
— Кровь медленная стала в нём. — О старом отце и старухе матери отец, казалось, больше не думал, но, когда он снова заговорил, мальчик понял, что старый дом деда с бабкой — отдельная большая забота для отца. — Что же мне делать? — сказал отец. — Закон есть, по закону, если родители старые и за ними присматривать нужно… хворост им, воду… заболеют они или что… нет такого права, чтобы их кормилец, чтоб того, кто за ними смотрит, забирали в армию, мой младший брат по закону сейчас не в армии должен был быть, здесь… но мои мать-отец постеснялись. Постеснялись, что другие по два человека в войну потеряли, что среди этого горя они счастливые живут… Услали, — сказал отец, — моего младшего брата услали подальше, чтоб не мозолил глаза селу, мои мать-отец побоялись своего большого счастья.
Мальчик всегда упрашивал бабку научить его молиться, но бабка каждый раз делала вид, что не слышит. Мальчик всё же верил, что за бормотанием бабки есть какой-то другой мир, которого он, мальчик, не видит, поскольку не знает бабкиных колдовских слов, чтобы открыть тайную дверь. Дед каждый раз слабо, как помаргивает огонёк в их лампе, вот так слабо улыбался и говорил, что школьнику не полагается молиться. Когда мальчик заболел и тихая ласковая сестра отца принесла яблоко, бабка тоже пришла — молиться, чтоб он выздоровел. Мальчик с закрытыми глазами прислушался. Это были воспоминания о солнце, о ягнятах, о голосах в поле, о фруктах и цветах, а может, бабка уже в будущем видела-различала эти звонкие голоса, этот густой пасечный аромат, бабка долго так бормотала и только в самом конце пообещала рукой своего сына и мальчикова отца починить сломанную дверь часовни, аминь: «Симону моему скажу, починит». «С-с-с», — слышалось мальчику. Но об этом мальчик отцу не стал рассказывать, а то получалось, что всем, начиная с горных зимовий и до самого нижнего края села, отец что-то да должен. Мальчик спросил:
— Пленных когда отпустят, чтоб вернулись к себе домой?
— Я? — сказал отец. — Я должен отпустить? Когда Москва прикажет.
— Или не отпустите?.. Потому что пленные?
— Не знаю, — сказал отец. — Москва прикажет.
— Лес Туманяна рубят, — сказал мальчик. — Москва знает, что лес Туманяна рубят?
— Москва всё знает, — сказал отец, — но лес не Туманяна, Туманян ещё когда умер.
— Ованес Туманян умер в тысяча девятьсот двадцать третьем году, знаю, — сказал мальчик, — я не про это.
— Слушаю, — сказал отец.
— А может быть такое, — сказал мальчик, — что наши пленные в Германии, а их не отпускают…
Отец не ответил. Отец молчал, и мальчик подумал, что отец не понял его.
— Здесь пленные, верно? — начал мальчик. — А наши деревенские там, в ихних лесах…
— Не знаю, — сказал отец, — не знаю я, не в курсе… Не знаю, — рассердился отец, — мучились, выбивались из сил, верно, но хоть каждый своим делом мучился… а теперь что. Ступай домой, — сказал отец, — домой иди.
Как далёкое землетрясение, гудел ветер, но деревья в зимнем сером лесу не раскачивались или же раскачивались, но это было не видно. Повыше тянулись голые безжизненные горы. Снег на их гребнях отдавал слабым красным, а склоны были льдисто-синие. Лес был таким же мёртвым, как горы, но рядом с молчаливой твердью гор лес казался тёплым и добрым созданием. Не верилось, что за лесом, за мёртвыми пределами гор есть человеческий очаг, надёжный стог сена, что жаркие тяжёлые быки ломают там ворота, а женщины, как девушки, пугливо жмутся друг к другу и посылают весть о том, что быки разнесли ворота… И, несмотря на то что мальчик сам вилами сено подбирал и потом с матерью метал в стог, не верилось, никак не верилось, что эти горы были когда-то зелёными и узкая и лёгкая коса звенела в руках отца, что под снегом живёт трава, молоденькая пахучая травка. Но ведь только в этот единственный раз отец полностью, безраздельно принадлежал мальчику, один-единственный раз за долгую двенадцатилетнюю жизнь мальчика, и мальчик ни за что бы не согласился лишиться того, чтобы идти рядом с ним и, отстав, бежать за ним, как собачка.