У нее на глазах навернулись слезы. И у меня зачесались веки. Я даже шмыгнул носом — до того раскис. Какая-то сладкая и безмятежная радость охватила душу. С примесью легкой печали. И тоже сладкой. Оттого, что судьба так щедро улыбнулась мне, подарив те десять дней с Леной. И разлучив нас до того, как мы успели пресытиться, и оставив обоим на всю жизнь, как солнечное искрящееся пятнышко, память об этих днях.
Я, признаться, и не помню, о чем мы толковали, сидя на скамье и держась за руки. Уже когда расставались и Лена подняла с земли свои портфель-атташе, ее лицо озабоченно нахмурилось, и она вдруг попросила:
— Можешь ты мне сделать одолжение, Олег?
— Леночка, о чем речь? Да ради Бога… Все, что в моих силах…
— В данном случае никаких сил не потребуется… Лишь твоя порядочность. Унеси этот портфель к себе… Недельку-другую постоит у тебя… потом заберу. Вот и будет повод еще раз повидаться.
— Пожалуйста, — я широко улыбнулся. — Скрываешь какие-нибудь улики от мужа?
— Если бы от мужа… Здесь литература. Которую наши власти очень недолюбливают. Самиздат. Я обнаружила слежку за моим домом. Будет худо, если у меня это найдут. Не бери, если сомневаешься. Поищу другое место. Просто подумала, у тебя безопаснее всего. Тебя-то уж никто не заподозрит.
Еще в Ялте у меня возникло ощущение, что Лена живет и другой, скрытой от меня жизнью, о которой не решалась заговорить, не в состоянии предугадать моей реакции, когда я обо всем узнаю. Я даже подумал, что среди ее знакомых в научной среде немало фрондирующих диссидентов, и политическая горячность Лены — несомненный отголосок их дискуссий, запавших в ее отзывчивую душу. Это было вроде кори, и этим в ту пору переболело большинство молодой интеллигенции. Мое поколение было циничней и мудрее. Мы точно знали, что плетью обуха не перешибешь, а ходить с кукишем в кармане, как молодые петушки, казалось нам нелепым, да и суставы пальцев с годами стали менее подвижны, и, чтоб сложить их в кукиш, требовались усилия.
Даже у нас наверху, в кабинетах редакции, погуливал «самиздат». Передавали друг другу, не стесняясь. Правда, читали за закрытыми дверями или унеся на одну ночь домой. И соглашались с отважными авторами, и удивлялись их проницательности и мужеству. И вскоре забывали, слегка пощекотав нервы. Или, как говорил Толя Орлов, пополировав себе кровь. Это запретное чтиво, как и вообще любой запретный плод, было острой приправой к пресной надоевшей пище, и ее аромат какое-то время дразнил обоняние. И все. Не больше.
У Лены же все обстояло серьезней.
— Тебе ничего не грозит? — встревоженно спросил я.
— Полагаю, что нет. Но на всякий случай… не нужно лишних улик. Так берешь?
— Разумеется. Сохраню, не открывая.
— Можешь открыть. Кое-что тебя заинтересует. Но для страховки звонить я тебе буду только из автомата.
Возможно, мой телефон подслушивают. Я тебе и на сей раз звонила с улицы.
Лена мне больше не позвонила. Вскоре после нашего свидания ее арестовали органы государственной безопасности. Вместе с группой молодых ученых-диссидентов. Об этом я с замирающим сердцем прочитал в кратком информационном сообщении в нашей собственной газете, когда дежурил ночью на выпуске номера и искал опечатки в еще мокрых оттисках газетных полос, перед тем как пустить их в машину.
Через два дня в моей квартире был обыск. В мое отсутствие. Когда я был на работе. Дома была лишь жена. И это не случайно. Такая диспозиция была частью разработанного в кабинетах ГБ плана по загону меня в угол. Откуда нет выхода. Кроме одного: в постыдные объятия моих преследователей.
Узнал я об обыске лишь несколько дней спустя. И не из официального уведомления, а от жены. Я, правда, заметил, что она замкнулась и глядит на меня волком. Но не придал этому значения.
Однако нехорошее предчувствие подтолкнуло меня заглянуть в запертый нижний ящик книжного шкафа, куда я укрыл за передним рядом книг портфель-атташе Лены. Я отпер ящик. Портфеля за книгами не было. И когда я, сидя на корточках, в недоумении обернулся, в дверях гостиной возникла моя жена с насмешливо-презрительным выражением на лице.
— Садись, — сказала она, — нам нужно поговорить.
И она рассказала мне об обыске. О том, что портфель Лены, естественно, со всем его содержимым конфискован властями.
— Что она за решеткой, ты, надеюсь, знаешь? — спросила жена. — При такой горячей любви, какая вспыхнула у вас в Ялте, ты не мог остаться равнодушным к ее судьбе. Не так ли?
— Что ты знаешь о Ялте?
— А все. От первой вашей встречи в гостинице «Ореанда» и до недавнего свидания… на Пушкинской площади… когда ты, обалдев от любви, поставил на карту будущее мое и твоей дочери, взяв у своей возлюбленной на хранение этот портфель. Все этапы ваших… отношений мне были продемонстрированы с предельной четкостью на фотографиях. Цветных.
Больше говорить было не о чем. Все и так было ясно. Надо мной захлопнулась крышка западни. Я медленно, с деревенеющей от бессильного ужаса кожей рушился в пропасть, темную-темную, дна которой никак не разглядеть, как это бывает в мучительном, в холодном поту, сне.
— Надеюсь, тебе ясно, что оставаться под одной крышей нам не имеет смысла, — заключила жена. — Я подаю на развод. Хотя бы во имя будущего нашего ребенка. Жалею, что не сделала этого давным-давно. А тебе советую поискать место жительства. Льщу себя надеждой, что у тебя хватит джентльменства не претендовать на эту квартиру, не пытаться отсуживать ее у нас с Танечкой.
— Я перееду к отцу, — сказал я, вставая и давая ей этим понять, что все ясно и больше нам разговаривать не о чем.
Наутро я с двумя чемоданами перебрался в Уланский переулок к отцу, кое-как растолковав ему, что у меня с женой размолвка и мне надо какое-то время пожить у него и переждать, пока утихнет буря.
Отец понимающе тряс головой, уставившись на меня выцветшими голубыми глазами из-под складок бледной кожи. От волнения у него начался приступ Паркинсоновой болезни, затряслись жилистые руки и задергались в коленях ноги под мятыми, неглажеными брюками.
— Это с ними бывает. Бывает, — кивнул он и силился улыбнуться, чтоб подбодрить меня. — Твоя покойница-мать такие концерты устраивала… ты тогда был мал… не помнишь… что мы разбегались в разные стороны на месяц… на два. А потом снова съезжались. Еще крепче любили.
Он говорил это скрипучим, непрокашлявшимся голосом и все норовил удержать непослушными руками сползающие с усохших бедер штаны. Из деликатности, а может быть, из-за старческих провалов памяти не спросил о причине нашей размолвки.
И в редакции, на удивление, никто ничего не спрашивал. Ни взглядом, ни намеком, словно пребывали в абсолютном неведении о сгущающихся над моей головой тучах. Толя Орлов хитро подмигивал, сталкиваясь в узких редакционных коридорах, и сладострастно закатывал глаза, давая понять, что сладкие воспоминания о наших курортных романах все еще не выветрились из его кудрявой, с пробивающейся на макушке плешью головы. Я тоже предпочитал не заговаривать с ним о моей беде.
Долго так тянуться не могло. И однажды, заглянув ко мне в кабинет, Орлов мимоходом сказал:
— Ты бы зашел ко мне. Есть разговор.
У себя в кабинете он запер изнутри дверь на ключ, кивком пригласил меня сесть на диван и, усевшись рядом, дружески обнял за плечи.
— Лену-то помнишь? Занятной пташкой оказалась.
— Толя, не финти, — снял я его руку со своего плеча. — Помнишь, на водопаде ты фотографировал меня с Леной? Эти снимки потом были предъявлены моей жене.
— Возможно, — невозмутимо ответил он. — И для твоей же пользы.
— Значит, ты все заранее знал? И писал на меня доносы?
— Не то говоришь, Олег. Это не донос. Я выполнял партийное поручение. Кто такая Лена, я не знал. Но догадывался, что это из нынешних… так называемых… инакомыслящих. Помнишь ее рассуждения тогда… у Иудина дерева. Только тебе невдомек было, куда гнет девица? Да, правда, ты был в угаре. А любовь, она, того, слепа… Но я-то слушал трезвыми ушами. Да и Лидочка… Помнишь? Мы рядом с вами трахались. Она тоже подтвердила. Ее разыскали где-то в провинции, дева дала полные показания. Я, соответственно, тоже все представил, как было. Теперь очередь за тобой.