Выбрать главу

Ни следа Крумпера.

Дни уходят в пустыню, и одному богу ведомо, сколько их было.

— Пятнадцать, — сообщает любезный венгерский эмигрант, который сдал мне койку в своей повозке и у которого одна рука сделана из графита, но он мог бы играть на рояле, если бы когда-нибудь учился этому или, по крайней мере, если бы поблизости нашелся рояль. — Вы здесь находитесь пятнадцать дней. Пятнадцать с тех пор, как выехали из гостиницы. Я веду точный счет, я не собираюсь пользоваться вашей безграничной способностью все забывать и не возьму с вас больше, чем полагается. Хотя сделать это было бы легче легкого: вы ведь все время оставляете зажженные сигареты и открытые бутылки и все время спрашиваете меня об одном и том же, и каждую ночь мне приходится приводить вас обратно, потому что вы бредете потерянный среди фургонов, словно привидение.

— Вы даже не представляете, как я вам благодарен.

— Благодарить не за что. На самом деле, очень интересно наблюдать за вами: все дни для вас такие разные, тогда как для меня они абсолютно одинаковые.

Теперь венгр накрывает на стол. Теперь мы ужинаем. Телевизор остается включенным, поскольку мой друг убежден, что в любой момент, в любой точке земного шара может произойти что-нибудь важное.

К. Л. Крумпер — это мексиканская девочка. Не знаю почему, но я представлял себе нечто иное.

— Сколько тебе лет?

— Двенадцать, но, само собой, так было не всегда.

От фургона Крумпера до моего — не больше сотни шагов. Но прежде я почему-то уходил на тысячи шагов в другом направлении. Как эти невообразимые загадочки, которые любят загадывать дети, а ответ потом оказывается настолько простым, что чувствуешь себя идиотом.

— Я не знала, что ты меня ищешь, — говорит девочка, — все эти старцы ревнивы до невозможности. Знай я заранее, давно бы послала за тобой. Старик давно тебя ждет, как и всех других, но, так же как и с другими, особой уверенности у него не было. Потому что старик рассылает свои сообщения по свету, как потерпевший кораблекрушение — письма в бутылках. А вы ведь знаете, такие послания обычно заканчивают свой путь в рыбьих кишках.

— Старик?

— Старый К. Л. Крумпер, понятное дело.

С этими словами моя подруга предлагает мне забраться внутрь фургона. Там очень холодно и ничего нет, кроме голубого монитора и женщины, тоже мексиканки, готовящей еду.

— Будете ацтекский пирог?

— Я не очень голоден.

— Конечно будете. Хоть вы и много путешествовали, такого ацтекского пирога вы никогда не ели.

— Абсолютно верно, сеньора, хотя наверняка знать невозможно.

Девочка подходит к монитору, и этот монитор, разумеется, и есть старый Крумпер.

— Это твой отец?

— Нет, сеньор,—улыбается в ответ девочка, — это тоже я.

Мужчина на экране — не мексиканец, он больше похож на старого немецкого генерала. Мужчина на голубом экране дремлет, но тотчас же просыпается.

Мужчина на экране говорит:

— Садитесь, друг мой, и позвольте, я вам кое-что объясню.

Два последних дня выдались ужасно жаркие. Старики почти не отваживаются покидать свои фургоны. Некоторые часами отмокают в маленьких надувных бассейнах. Как фрикадельки в тарелке с супом. Другие, заголившись, принимают душ. Повсюду цветные козырьки и зонтики от солнца. Жара сильнее этих старцев. И сильнее меня. Старого Крумпера, наоборот, жара не беспокоит. Маленькую Крумпер тоже. Маленькая Крумпер носится по пустыне и хохочет над голыми стариками.

— Все дело в крови, — рассказывает старый Крумпер со своего голубого экрана, — мой мозг пересадили в тело этой мексиканской девчушки, которой кома не оставила других шансов. Но это уже не я, по крайней мере не полностью. Кровь принимает собственные решения. Молодая кровь этой девочки сильнее моего старого мозга. Вот почему я целый день бегаю по городу и играю. Стреляю в дедушек из моего водяного пистолета. Я не желаю залезать в фургон, пока совсем уже не стемнеет, и тогда валюсь спать без сил. Я прошу эту дикарку сделать небольшое усилие, так много надо успеть, только она меня не слушает. Все дело в крови. Амбициям мертвого человека не совладать с амбициями крови.

Я спрашиваю старого Крумпера, сколько ему осталось, потому что не знаю, кто на него смотрит, от чьего взгляда зависит жизнь его программы реинкарнации.

— Моя жизнь теперь зависит от нее, друг мой, и она это знает и отказывается на меня смотреть. Когда я купил эту девочку в коме, я разработал программу, позволяющую жить под ее взглядом. Мое дряхлое тело пожирал рак. Теперь эта мексиканская девочка не нуждается во мне и поэтому больше на меня не смотрит. Программа иссякает. Мне уже ничего не остается. Голубое мерцание монитора ослабевает. Так что тот, кем я являюсь сейчас, умрет в любом случае. Потом останется только она. Девочка меня убивает. Ее кровь забирает контроль над ее действиями. Ее кровь похоронит меня в этой пустыне.

Конечно, я спрашиваю старого Крумпера, зачем он меня разыскивал.

— Видите ли, друг мой, я посвятил разработке химии против памяти последние шесть десятков лет. С последних дней великой войны. Почему? Не задавайте идиотских вопросов, тогда вам не придется выслушивать идиотские ответы.

Нужно ли говорить, что я ни о чем не спрашивал.

— Во время отступления оккупационных войск французская граната лишила меня приличной части роговицы. В июне 1947 года я провел неделю с забинтованными глазами в офтальмологической клинике под Геттингеном. Вернувшись в Ганновер, я, когда сняли повязку, увидел нескольких рабочих на руинах разрушенного бомбами здания. Рабочие кувалдами крушили кирпичи старого дома, один за другим, с нескончаемым терпением. Зрение возвращалось ко мне постепенно, под ритмичный стук. Лежа в постели, я плыл по волнам этой шумной эйфории разрушения, пока однажды утром не увидел, что рабочие с их усталыми кувалдами стоят просто на пустыре. К чему я клоню? Терпение, друг мой. Кстати, не найдется у вас сигареты? Мне нравится смотреть на курящих людей.

Разумеется, я тут же закуриваю.

— Эта проклятая девчонка даже не курит, но, в конце концов, молодежь — она такая: вечно все делает наперекор. На чем мы остановились?

— Ганновер.

— Ах да… Ганновер… Теперь я абсолютно ясно мог видеть умиротворение, наполнявшее этих рабочих по окончании их труда, и вот я решил вложить всю мою веру в разрушение прошлого — так же, как другие люди по всей Европе в то же время решали вложить свою веру с созидание будущего. Имейте в виду, в те дни я был лишь одним из миллионов живых солдат побежденной армии. Мертвой Германии, уничтоженной стыдом. Я пережил оккупацию Парижа, и я вернулся из Парижа, изгнанный американскими войсками. Мы возвращались в Германию в медленных побежденных поездах, словно чужаки, изгнанные из рая чужаками. Тогда разрушение прошлого казалось мне единственной оставшейся надеждой.

Свечение монитора начинает подрагивать, как пламя свечи.

— Потом прошли зимы и лета, но вы-то знаете, что ни те ни другие ничего не меняют. В конце восьмидесятых я работал на своих прежних врагов, американцев, разрабатывал методы химического искоренения сексуальных инстинктов. Да будет вам известно, что у общественных насекомых рабочие бесполы, и эта недостаточность повышает их трудоспособность. Поэтому нет ничего странного, что ЦРУ использовало своих лучших химиков в таких странных проектах. Появление вируса СПИДа, конечно, представляло собой более убедительный ответ на такое досадное обстоятельство, как сексуальные инстинкты; с точки зрения химии страх — это великолепное чудовище, поэтому фонды, субсидировавшие наши изыскания, оказались в тупике, как заходит в тупик лесной пожар, добравшись до уже выгоревшего участка. В общем, вирус заставил их вернуться на старую дорогу, но это уже другая история. Дело в том, что я тогда уже был абсолютно уверен, что химическое решение есть единственно возможное решение для человеческой души. Думаю, вы со мной согласитесь.

— Да, сеньор. Полностью соглашусь.

— Прекрасно. Только, пожалуйста, не перебивайте, иначе я теряю нить… Работа моя приостановилась, но я все еще пользовался доверием всемогущей химической индустрии; тогда-то я и познакомился с замечательными достижениями русского КГБ в области ретроградной амнезии у бывших солдат афганской войны. Вы, скорее всего, удивитесь, но со старой русской гвардией окончательно покончило не падение стены, а открытие человеческой души. Что за народ эти русские! Слишком печальные для революции. С ностальгической зависимостью. Слышали вы их песни?