Тюрьма залита светом, как футбольный стадион. Вертолеты садятся, взлетают и курсируют вокруг здания. Телевизионщики заканчивают собирать аппаратуру и исчезают. Когда гасят прожекторы, снова становятся видны огоньки свечей. Шум винтов все еще покрывает шепот молящихся.
Час спустя я сажусь в автобус, идущий через пустыню. Время — восемь часов с небольшим. Определенно мой друг уже уселся ужинать, столь же довольный жизнью, как продавец обуви.
Когда мы проезжаем мимо резервации, индейские ребятишки машут мне рукой.
До Тусона — три часа пути. Над автобусом пролетает самолет, затем он садится прямо на песок. По пятницам аэропорт переполнен, и самолеты садятся где только могут. Конечно же лишая сна индейцев и койотов.
Волшебный мир ножных фетишистов оказывается еще более волшебным, чем можно было представить, и пока я одновременно обсасываю оба больших пальца на ногах улыбчивой колумбийки, у которой на торте в последний день рождения стояло никак не больше тринадцати свечей, я продолжаю размышлять о том, кому же взбрело в голову назначать мне встречу в подобном месте и что за воспоминания захочет стереть такой человек. Как бы то ни было, если моя странная работа хоть чему-то меня научила, так это тому, что нельзя пытаться постичь мотивы поведения других людей — иначе сам угодишь в те же ловушки. Следует также признать, что, когда держишь во рту ножки юной мулатки, размышляется просто великолепно и что в этой ситуации даже самые потаенные глубины неожиданно раскрываются тебе с той же ясностью, с какой видны цветы, освещенные только светом от бассейна, стоящего посреди пустыни.
Мой клиент — а это оказывается европейская женщина, наверняка итальянка, — рассказывает, что сама провела много вечеров в стеклянных кабинках с лежащими нагишом девушками, которые отдают в распоряжение фетишистов только ступни и пальцы,' и что это занятие принесло ей самой моменты потрясающей ясности, и что, само собой разумеется, именно эти моменты ей теперь и нужно забыть. За любую цену.
В конце концов я не решаюсь воспользоваться ее спонтанной откровенностью и продаю стандартный пакет по официальной цене, а она в благодарность приводит мне изысканнейшую кореянку с ножками, маленькими, как дольки лимона.
— Мне не раз приходилось прилетать из Парижа лишь для того, чтобы поцеловать эти ножки, — признается итальянка и уходит из моей жизни бог знает куда.
Остаток вечера я провожу в море блаженства. Девушки подносят свои пальчики к языкам фетишистов сквозь узкие прорези в стеклянных кабинках, а все мы, фетишисты, храним благоговейное молчание, словно в исповедальнях, и с жаром отдаемся откровениям этой правдивейшей из религий.
Когда я ухожу, уже глубокой ночью, меня, разумеется, охватывает такой же стыд, как после посещения церкви, и, разумеется, то же смятение.
Тем не менее, аминь.
И как раз когда начинает казаться, что аризонское солнце понемногу растапливает снег в горах Сьерра-Виста и Рио-Рико радостно несет свои воды плантациям подсолнечника в пригородах Санта-Круса, — тогда на ярких скатертях в кафе, на голубой глади бассейнов, на отливающих металлом корпусах кадиллаков проявляется это прискорбное происшествие с убийством мексиканской шлюхи, и конечно, праздник мой испорчен и сон мой пропал.
Автобус на Ногалес опаздывает из-за очередной дорожной аварии. Пассажирский самолет рухнул этим утром на шоссе 19. Перекрыто все движение севера на юг. Привычные уже вопли в теленовостях и я смотрю на шоссе, как смотрят на вещи, которые минуту назад имели смысл, а сейчас не имеют. Как пустая бутылка или порванный билет. Все утро по небу снуют вертолеты — они заменяют автобусные перевозки. Первые два я пропускаю, потому что никуда не тороплюсь и потому что не хочу лететь над рядами покойников, разложенных по всему шоссе. Поэтому я усаживаюсь в международной кофейне-пончиковой, выпиваю бутылку пива и принимаюсь ждать в окружении сиропа и мармелада; мое беспокойство можно сравнить с беспокойством человека, который мчался по трассе и услышал звук удара о свою машину, но не может отыскать поблизости сбитое животное. Странное местечко. На стенах — фотографии огромных пончиков, погруженных в сливки и шоколад, а за столиками — сотни ужасающе тучных мужчин и женщин, поглощающих сотни пончиков.
Столики и стулья розового цвета, стены и потолок голубые, пластмассовые цветы в горшках, старушка, которой нужно в Сан-Сити, прячет в сумочке собаку, присутствует и умственно отсталый, который угрожает официантке пластиковой ложкой, присутствуют по меньшей мере два одноруких старика, а питьевой фонтанчик у входа пересох.
Богу неведомо, что на свете бывает такое.
Один из официантов подходит ко мне, чтобы сообщить: «Меня зовут Роза, но я не мексиканка». Потом добавляет: «Вам не надо бы кушать это дерьмо, люди сходят с ума от сладкого. Слишком много сахара в крови. Те, кто не ослеп, потеряли рассудок».
Роза, которая по всем остальным признакам является крепким мужичарой лет сорока с татуировками на предплечьях, приглашает меня пройти на автостоянку позади империи пончиков, напротив империи жареных цыплят «Старый полковник», затем скидывает фартук и колпак, запрыгивает в помятый фургончик, насыпает на кожаном сиденье две дорожки кокаина и свертывает долларовую купюру. Далее Роза показывает мне фотографию двух деток, сидящих на складных пластмассовых стульчиках рядом с кактусом. Я не знаю, что и сказать. Потом он произносит: «Не нужно ничего говорить», закрывает фургончик, надевает фартук и колпак и возвращается к работе. Местный охранник вытаскивает из заведения умственно отсталого, который все еще вооружен пластиковой ложкой. «Снежок» у Розы хорош. Международная пончиковая сверкает, как гора сахара.
Парень с ложкой в руке рыдает, сидя на площадке автостоянки. Теперь мне, разумеется, снова необходим кокаин. Одна дорожка почти ничего не дает. Она оставляет тебя в положении Христа, висящего лишь на одном гвозде.
На плато Кайбаб, неподалеку от Большого Колорадского каньона, есть долина, в которой туман стелется по поверхности земли, и туман этот быстрый и холодный, и это так необычно, что, проезжая мимо, нельзя не остановить машину и не пройтись по этому туману, и хотя туристов привлекает сюда великий разлом, именно это странное место пугает так, что забыть потом невозможно.
Мой водитель остается в машине, включив отопление и выключив радио. Пока я иду по долине, я слышу только этот белый туман, ползущий по земле, словно войско карликовых привидений.
Мои зубы? Большое спасибо, и, конечно, я отказываюсь улыбнуться: дантисты ожидают чужих улыбок с тем же нетерпением, с каким ростовщик бросает взгляд на красные цифры твоего банковского счета.
Сейчас половина всех американских пенсионеров пересекает границу, чтобы пройти в Мексике дешевый, но достойный ремонт, а мой друг-дантист тем временем попивает французское вино в обшитом дубом номере-люкс самой старинной и знаменитой горной турбазы в этой части света, построенной французскими колонистами прямо на краю каньона, столь элегантной, что можно даже забыть, что она расположена в Аризоне. Мой друг объясняет, что его мексиканские коллеги сбивают цены, ставя клиентам неестественно белые лошадиные зубы.
— А зубы — это ведь не дверца холодильника. Люди никак не могут этого понять, — говорит мой друг, по горло погруженный в джакузи, с бокалом вина в руке, разглядывая снег на деревьях и великую черную дыру под ними.
Сделка завершена, и на всем протяжении обратной дороги в Финикс меня занимает лишь белый туман в долине Кайбаб, и когда я приезжаю в резервацию индейцев-гуалапаи для проведения очередной торговой операции, этот туман все еще меня занимает. По неизвестной причине мне кажется, что он останется со мной навсегда. Самый старый индеец рассказывает невероятную историю о лесном пожаре, случившемся более тридцати лет назад. «Этот пожар лишил меня всего, — говорит индеец, — и для меня он как бы и не затухал; именно поэтому я вас позвал: ведь потушенный пожар способен спалить человеческую жизнь без остатка».