— Ты уверен, Чонгминг, что мои ступни красивы?
— Не говори ерунды. Конечно, уверен.
Вот и вчера вечером, когда я готовился лечь спать — смазывал маслом волосы, надевал пижаму, — она снова затянула свою песню.
— Ты уверен? Абсолютно уверен?
Я вздохнул, уселся на низкий табурет и взял из шкафа ножницы с костяными ручками.
— Нет ничего красивого, — вымолвил я, подстригая ноготь на большом пальце, — ничего красивого в изуродованных ступнях.
— Ох, — выдохнула за спиной Шуджин. — Только не это!
Я опустил руку и повернулся к ней.
— Что на этот раз?
Она сидела выпрямившись, очень расстроенная, на щеках выступили красные пятна.
— Что же это? Как? Что же ты делаешь? Я посмотрел на свои руки.
— Стригу ногти.
— Но, — она в ужасе взялась за свое лицо, — Чонгминг, на дворе темно. Разве ты не заметил? Разве мать тебя ничему не научила?
И тогда я вспомнил суеверие из моего детства: стричь ногти после наступления темноты означает приглашение в дом демонов.
— Ну ладно, Шуджин, — сказал я менторским тоном, — думаю, ты заходишь слишком далеко…
— Нет! — теперь она побелела. — Нет. Ты хочешь, чтобы в наш дом пришли смерть и разрушение?
Я долго на нее смотрел, не зная, можно ли засмеяться. Наконец, решив более ее не волновать, прекратил свое занятие и положил ножницы в ящик.
— Что ж такое, — пробормотал я себе под нос. — Мужчине нет свободы в собственном доме.
Позднее, когда она уже уснула, я смотрел на потолок и думал о ее словах. Смерть и разрушение. Смерть и разрушение — это последнее, что должно быть у нас в головах. И все же иногда я вспоминаю о мирных, долгих дня, когда мы с Шуджин лежали в веселом несогласии под мрачными небесами Нанкина. Не слишком ли спокойны эти дни? Не слишком ли мечтательны? И потом я думаю: почему ужасный восход солнца на прошлой неделе возвращается в мои мысли час за часом?
9
На протяжении своей юности — в больнице и в университете, — когда бы я ни думала о будущем, к моим мыслям не примешивались мечты о богатстве, потому что, должно быть, я не знала бы, что делать с деньгами. В ту ночь, когда я сложила свою вечернюю зарплату и чаевые, оказалось, что в сумме у меня чуть больше ста пятидесяти фунтов. Я сунула деньги на дно сумки, застегнула ее на молнию, торопливо поставила в шкаф и отступила назад. Сердце мое колотилось. Сто пятьдесят фунтов! Я смотрела на сумку. Сто пятьдесят фунтов!
Теперь мне было чем заплатить за комнату, можно было и в клуб не ходить, однако случилось нечто странное. Меня впервые так внимательно слушали. Что-то в душе распустилось, точно цветок. «Я всегда могу определить, что женщина довольна, — криво усмехнулся Джейсон, когда в конце вечера все мы стояли в лифте. — Все дело в крови. — Он приложил тыльную сторону руки к моему лицу, заставив меня отшатнуться к стеклянной стене. — Я вижу, как кровь приливает к коже. И это увлекательное зрелище. — Он опустил руку и лукаво мне подмигнул. — Завтра ты вернешься».
И оказался прав. На следующий день первым моим желанием было пойти к Ши Чонгмингу, но как подойти к нему после вчерашней сцены? Я знала, что нужно проявить терпение и выждать неделю. Но вместо того чтобы сидеть в доме среди книг и записок, я отправилась в Омотесандоnote 30 и взяла первое попавшееся платье, которое не открывало колен и не обнажало грудь. Это была туника из плотной черной бумазеи с рукавами длиной в три четверти. Это изящное изделие не говорило ничего, кроме одного: «Я — платье». В тот вечер мама Строберри бегло оглядела меня и кивнула. Затем облизнула палец и пригладила выбившуюся из моей прически прядь, похлопала меня по руке и указала на стол с посетителями. Я тут же занялась своими обязанностями — зажигала сигареты, разливала напитки, клала щипцами бесчисленные кубики льда в бокалы клиентов.
Я все еще могу вообразить себя в ту первую неделю — сидящую в клубе, глядящую на город. Я старалась представить, какой из огней светится в доме Ши Чонгминга. Сильная жара сжимала Токио в своих объятиях, кондиционеры работали на полную мощь, и девушки сидели в прохладных заводях света. Оголенные плечи, выступавшие из вечерних платьев, блестели серебром, словно луны. В своих воспоминаниях я вижу себя со стороны. Мне казалось, что я подвешена в пространстве, мой силуэт за зеркальным стеклом светлый и неясный, белое, ничего не выражающее лицо, которое каждые десять секунд закрывает собою качающаяся Мэрилин. Никто не подозревал, что за сумасшедшие мысли бродят у меня в голове.
Похоже, я понравилась Строберри, и это удивительно, потому что ее стандарты были легендарны. Она тратила на цветы тысячи и тысячи долларов в месяц: в рефрижераторах из Южной Африки прилетали оранжевые амариллисы, огромные огненные лилии, орхидеи с горных вершин Таиланда. Иногда я смотрела на Строберри открыто, потому что держала она себя очень прямо и ей, похоже, нравилось быть сексапильной. Она была сексуальной и знала это. Я завидовала ее самоуверенности. Ей очень нравились ее наряды; каждый вечер она надевала что-то другое: алый атлас, белый крепдешин, пурпурное платье с полосками, расшитыми блестками. «Это из фильма „Как выйти замуж за миллионера“», — говорила она, выпятив бедро и повернувшись к посетителям квадратным плечом. «Это «charmeuse»note 31 — ну, вы знаете», — сказала она, словно это было имя, которое каждый должен знать. — Строберри не может хорошо ходить, если она не одета, как Мэрилин». И она взмахивала перламутровым мундштуком перед человеком, который желал ее слушать. «Мэрилин и Строберри сложены одинаково. Только Строберри более изящна». Она была вспыльчива, часто кричала на людей, но до пятого своего вечера в клубе я не замечала, чтобы она действительно была в дурном настроении. В тот раз что-то произошло, и я увидела совершенно другую маму Строберри.
Вечер был жарким, казалось, город кипит, над крышами домов поднимался пар, пачкая красный закат. Двигались все лениво, даже Строберри. Сегодня она шла по блестящему полу в длинном платье, полной копии того, в котором Мэрилин желала господину президенту счастливого дня рожденья. Она останавливалась, бормотала что-то пианисту или клала руку на спинку кресла; откидывая голову, смеялась шутке клиента. Было около десяти часов, и она отправилась в бар выпить шампанского. Вдруг что-то произошло: Строберри с громким звоном поставила стакан на стойку, выпрямилась на барном стуле и уставилась на входные двери. Лицо ее побелело.
Вошли шестеро громил в строгих костюмах. Они оглядели помещение, поправили запонки и воротники на бычьих шеях. В центре группы был худой мужчина в рубашке-поло, с волосами, завязанными в пучок. Он толкал перед собой коляску, а в ней сидел крошечный, похожий на насекомое человек, хрупкий, словно стареющая игуана. Голова у него была маленькая, кожа сухая и сморщенная, как скорлупа грецкого ореха, носик походил на крошечный треугольник, вместо ноздрей — два темных пятна, как у черепа. Из рукавов выглядывали сморщенные руки, длинные, коричневые, сухие, как осенние листья.
— Даме, Конайде йолъ. — Мама Строберри соскочила с табурета, выпрямилась, поднесла к губам шампанское и, не спуская глаз с группы, одним глотком осушила бокал. Сунула сигарету в мундштук, разгладила на бедрах платье, отставила под прямым углом руку с сигаретой и быстро пошла к гостям. Пианист развернулся на табурете — посмотреть, что происходит, — и сбился.