Выбрать главу

Год начался с того, что в Чикагской опере произошла новая перемена, руководить театром стала Мэри Гарднер, известная певица, которая, заняв директорское кресло, первым делом разрешила все споры вокруг «Трех апельсинов» и, хотя уже не для наступившего, а для следующего сезона, но оперу принялись готовить. Окрыленный этой победой, Прокофьев в третий раз совершает трансатлантический рейс, чтобы присоединиться к Дягилеву и его труппе, заканчивавшей подготовку к парижской премьере «Шута». О постановке уже шумели — Дягилев, как всегда, начинал свой сезон «с помпой», и в нем главным должно было быть сенсационное «открытие Прокофьева» сразу в двух европейских столицах — в Париже и Лондоне!

На премьере собрался, как принято говорить, «весь Париж»: публика разных слоев, балетоманы, критики, музыканты, художники, артисты. У всех в руках роскошные программы с портретом Прокофьева, который сделал знаменитый Анри Матисс: удлиненное лицо, редкие приглаженные волосы, напряженно-внимательное выражение взгляда из-под очков. «Почему вы мне сделали такое длинное лицо?» — поинтересовался Прокофьев, обратившись по этому поводу к художнику. Тот заулыбался: «Для того, чтобы передать ощущение вашего роста…» Над залом царила живописная пестрота занавеса, который М. Ларионов выполнил в своем стиле «кубизма-лучизма», соединив изобразительным мостом русское с французским: справа на занавесе — фрагменты храма Василия Блаженного в Москве, а слева — фрагменты собора Парижской богоматери, причем как бы для тех, кто во всем этом не разберется, есть на занавесе и письменное тому разъяснение, исполненное в лубочном духе, равно как и надпись на двух языках: «Русская сказка о том, как молодой шут надул семерых старых и глупого купца».

Показался перед оркестром Прокофьев, послышались те самые «посвистывания и побрякивания», которые так нравились самому композитору, занавес пошел вверх, и Шут начал являть свои шутки парижской публике. Постановка была красочной, «под лубок», танцовщики были в ударе, Прокофьев со своей несколько механической манерой дирижировать вел спектакль без всяких затруднений от картины к картине непрерывно — краткие паузы на сцене для занавеса и перемены декораций были заполнены музыкальными антрактами, вновь сочиненными композитором специально для этой цели, — и вот уже отзвучал заключительный танец — последний номер балетного действия.

Зал ликует! — успех полный, Дягилев упивается очередной удачей, возбужденно-радостный композитор принимает поздравления и выходит на сцену — такой, каким описала его Лина: «поразительно тонкий и худой, можно было подумать, что он сломается пополам, кланяясь публике». Зал отшумел, хлопнули пробки шампанского, выпитого в тот же вечер на Монмартре — в сердце артистического Парижа, и утром газеты огромными заголовками возвестили «ОТКРЫТИЕ ПРОКОФЬЕВА!».

Иначе было в Лондоне. Чопорный Лондон, правда, тоже не устоял перед «Шутом» во время первого спектакля, и публика осталась довольной, однако приговор критики был почти единодушен:

— Балетная бессмысленность!

— Глупая, детская музыка!

— Заткнуть уши и не слышать!

Прокофьев констатировал, что «английские критики самые невежливые на свете, и им под пару только, пожалуй, американские». Но как бы то ни было, а «Шут» остался большой удачей — не только творческой, каких у композитора было уже так много, но и серьезной удачей жизненной, которой так недоставало все эти годы!

Наступило лето, и вместе с матерью — больной, перенесшей операцию глаз и все же почти совсем слепой, Прокофьев некоторое время живет на побережье Франции — в Бретани. Казалось бы, после всех волнений последних месяцев надо бы отдохнуть в полной безмятежности, но этому стремительному человеку такое, кажется, было недоступно по самой его природе. Здесь, в Бретани, он завершает замысел, который в набросках существовал еще в России: это знаменитый Третий концерт для фортепиано с оркестром. Третий — и как будто «впервые» сочиненный Прокофьевым в жанре, в котором дважды проявил себя композитором «дерзкого» стиля: впервые его концерт столь глубок и сочен и обретает неслыханную прежде у Прокофьева широту и проникновенность, а в то же время над всею музыкой властвует знакомая прокофьевская отвага упругого ритма, захватывающей неудержимой динамики.

Свой Третий концерт Прокофьев исполнял начиная с этого года часто и всегда с неизменным успехом у публики. Пожалуй, именно этот концерт упрочил за его автором славу одного из крупнейших пианистов двадцатого столетия, хотя эта слава началась с авторских исполнений и более ранних концертов, и его сонат и небольших пьес, а продолжилась и многочисленными произведениями последующих лет. Но популярность Третьего концерта была особенной, вслед за автором его стали играть и другие, и каждое поколение молодых пианистов вновь открывает его для себя. К великому счастью, существует известная запись, которая запечатлела на пластинках, как этот концерт играет сам Прокофьев. Вот где слышны «стальные кисти, стальные пальцы»!.. Правда, Прокофьев — то ли всерьез, то ли в шутку — говорил, что записью недоволен, и на удивленные вопросы, чем же именно он недоволен, пояснял: запись делалась в Лондоне, и, видите ли, принц Уэльский захотел посмотреть на «знаменитого Прокофьева», поэтому принц явился в студию, сел и в упор стал глазеть на пианиста, а это, разумеется, мешало качественному исполнению…

Осенью партитура нового концерта появилась вместе с автором за океаном, и Чикаго стал первым городом, где прозвучала эта музыка. Премьера концерта предшествовала другой — той, которая состоялась под самый Новый год и ради которой праздничный город был оклеен рекламами, достойными и американцев вообще, и граждан города Чикаго, который хотел быть самым лучшим городом Америки и всего мира.

МИРОВАЯ ПРЕМЬЕРА! —

возвещали афиши и как будто вслед за Фатой Морга-ной заклинали: «Влюбись в три апельсина! Влюбись в три апельсина!»

И город влюбился! Премьера, которая откладывалась дважды, состоялась наперекор всему, и восторгу публики и чикагских рецензентов не было предела! Прокофьев дирижировал первыми несколькими спектаклями, он же участвовал и в постановочных работах, так что театр был обязан ему не только как автору. Чикаго постановкой гордился, Нью-Йорк, где «Три апельсина» показали чуть позже, завидовал и потому воспринял оперу с раздраженной гримасой, укоризненно заметив, что каждый апельсин обошелся постановщикам в сорок три тысячи долларов: ну разве прилично тратить такие суммы на подобные затеи?.. Однако же в истории американской музыкальной культуры постановка прокофьевской оперы и по сей день остается памятной вехой: опера, которая обошла затем сцены всего мира, была написана по заказу американцев и у них поставлена впервые! Тогда, в начале двадцатых годов, когда Америка еще во многом жила «готовой» культурной пищей, привозившейся из Европы, это было событием значительным.

Устав от подготовки оперы, от премьеры и от последующих спектаклей, дав целую серию концертов в разных городах, Прокофьев как будто остановился после долгого бега, чтобы передохнуть и собраться с мыслями. Мысли были неутешительные: гонорары дали ему лишь минимум возможного для житья на первое время; надежды, что тот же театр заключит с ним контракт на новую оперу, не сбылись; а вместо тщеславного упоения успехом «в голове шум от суеты и желание уехать работать куда-нибудь в спокойное место».

Возможно, это желание и было самым ценным результатом всего калейдоскопа аплодисментов, улыбок, рукопожатий и поздравлений, который сопровождал его в течение последнего года. Прокофьеву при его блистательной технике «стального» пианиста, так импонировавшей американцам, ничего не стоило срывать лавры легкого успеха, исполняя то, что нравится публике, и между заезженными номерами вставлять по нескольку своих пьес. Он и не подумал идти на это! Он никогда не поддавался ни кнуту злобной критики, ни прянику дешевого успеха. У него был свой путь, и он сам знал, что ему следует делать.