Выбрать главу

Но не будем пока нарушать хронологию, поскольку между приездом в Москву в начале 1902 года и приездом в Петербург в конце 1904 года произошло столько важного. Во-первых, Померанцев по совету Танеева позанимался с Сережей — правда, совсем немного — гармонией, что сразу же было воспринято строптивым учеником как «скучная канитель». Во-вторых, перед отъездом Прокофьевых в Сонцовку тот же Танеев дал еще один совет: пригласить к Сереже месяца на три композитора, который бы позанимался с мальчиком достаточно серьезно. И дал Танеев третий совет, не менее важный: беречь ребенка. Как видно, он хорошо понимал, что выдающиеся способности не всегда даются даром, что рядом с ними может затаиться опасность детскому здоровью…

Так, от 1902 года и далеко вперед, еще на десять лет вперед, потянулась цепочка тех, кто с заботой, вниманием, пониманием и непониманием, раздражением, но всегда с восхищением этим редкостным даром щедрой природы — талантом Сережи Прокофьева — направлял его на пути, начавшемся с забавной строчки «Индейского галопа», — на пути композиторства.

Померанцев — Танеев — и Глиэр… Его, композитора Рейнгольда Морицевича Глиэра, пригласили на лето в Сонцовку, и, собственно, он-то стал первым настоящим учителем Прокофьева. Главное, Глиэр нашел ключ к ершистому Сереже, который эмоционально воспринимал то, что ему было интересно, и столь же эмоционально отвергал неинтересное. Глиэр был человеком мягким и внимательным. Ведь Сережа хочет сочинять, а не заниматься голой теорией. И Глиэр все объяснение простой музыкальной формы проводит одновременно с тем, как у Сережи идет сочинение: первые четыре такта — «предложение»… сочиняются еще четыре — заканчивается «период»… снова четырехтакт в другой, родственной тональности — начало второго периода, затем — завершение, «каданс», и можно приступать к сочинению средней части пьесы — «трио», после которой «реприза», то есть повторение первой части, только желательно сделать повторение измененным, в другой фигурации… Сочи нилась таким образом первая из «песенок». С легкой руки этого словечка множество — несколько десятков разнообразных пьес, написанных Прокофьевым в детстве и ранней юности, получили прозвание «песенок».

Милейший, характера спокойного и согласного, Рейнгольд Морицевич не раз становился в тупик, столкнувшись с деятельной натурой своего подопечного. В мгновение ока Сергей «навалял» пять штук разнообразных тем для сочинений, и учитель кротко советует: «Ты уж не валяй все подряд»; стоило показать сжатую запись повторяющихся тактов, как весь лист начинает пестреть пустыми повторами, и учитель с той же кротостью говорит: «Ты все-таки не злоупотребляй»; едва начали знакомство с оркестровыми инструментами — конечно, в теории, потому что услышать их было негде, — как Сережа решает: «Теперь я бы написал симфонию!» — и бедный учитель, взявшийся было возражать, после трехдневного бурного наступления своего ученика отступил. Одиннадцатилетний сорванец бросается сочинять — и симфония пишется! Все, как положено, — быстрая первая часть, которая тут же и оркеструется, медленная вторая, подвижная третья, и идет уже работа над финалом, но лето подходит к концу, Глиэру надо уезжать, и он с сожалением покидает жаркую Сонцовку, где успел и сам сочинить немало — по утрам никто не нарушал его рабочего уединения, и отдохнуть как следует, и где просто было хорошо рядом с этой приятной семьей, с этим удивительным мальчуганом, который от рояля, от их совместных занятий тащил учителя в сад стреляться из игрушечных пистолетов, потом на крокетную площадку, а вечером — снова музыка, сонаты Моцарта: ученик садится за рояль, учитель берет в руки скрипку…

«Огромное влияние», «огромный прыжок вперед» — так оценил потом сам Прокофьев значение занятии с Глиэром. Не преминул, правда, перечислить «минусы», которые привнес Глиэр в композиторскую практику начинающего сочинителя. «Минусы» касались ряда известных приемов — как тех же, например, четырехтактных периодов, которые сплошь и рядом ведут к шаблону. И душа «поперечного» человека — Прокофьева никогда не могла примириться с тем, что его учителя, начиная с Глиэра, желая добра, то и дело сбивали его на проторенные дорожки, которые знать, конечно же, следовало, но ходить по которым никак не хотелось! Даже за свои детские сочинения Прокофьев как будто старается оправдаться, объясняя, откуда взялись в них «вредные прививки» и «дешевые средства», кои он потом возненавидел и стал тщательно избегать.

Однако же «минусы» тогда, в одиннадцать-двенадцать лет, были «плюсами», они давали в руки технику, расширяли возможности, в те времена еще весьма и весьма скудные. Любопытно, что уже и в этих песенках композитор неумело пытался вылезти из шаблонов, то применяя непривычные ритмы (в пять четвертей или семь восьмых), то сочиняя в редких тональностях.

Осенью с Глиэром идет обмен письмами — с задачами и ответами по гармонии, — Сергею неинтересно: скука, непонятно, зачем это нужно, куда лучше сочинять симфонию!.. Эта симфония, переложенная самим автором для четырехручного исполнения на рояле, явилась поводом для незначительного, на первый взгляд, замечания, которое, однако, имело далеко идущие последствия. Рассказал об этом (и повторил не один раз) сам Прокофьев, когда описал очередную поездку в Москву со своей матерью. 20 ноября 1902 года в Москве на квартире Танеева состоялось новое свидание Сергея Прокофьева с его маститым тезкой.

«Пошли Глиэр и я. В портфеле — симфония и переплетенная тетрадь с семью песенками… Проиграв симфонию, Танеев сказал:

— Браво, браво! Только вот гармонизация довольно простая. Все больше… хе-хе… первая, да пятая, да четвертая ступени!

Вот это маленькое «хе-хе» сыграло совсем большую роль в моем музыкальном развитии. Оно запало вглубь, уязвило и пустило ростки. И не то чтобы я, придя домой, ударился в слезы или же начал ломать голову, как это выдумать гармонизацию посложней, дело было гораздо тише и незаметней: одиннадцатилетний мальчик побывал у профессора, часть замечаний запомнил, другую пропустил мимо ушей. Но микроб проник в организм…»

Организм рос и растил в себе в скрытом виде «музыкального микроба», проявившегося заметно уже на пороге юности композитора.

Но пока продолжается детство прокофьевской музыки. К лету являются штук десять новых «песенок» и, главное, соната для скрипки и фортепиано в трех частях! Это приятный подарок для Глиэра, который вторично приехал в Сонцовку. Учитель и ученик играют сонату, затем обсуждается план сочинения одноактной оперы «Пир во время чумы» на сюжет Пушкина.

Музыка, музыка, музыка… Но чтобы не создалось впечатления, будто Сережа к двенадцати годам, занимаясь музыкой столь серьезно, стал хоть чем-то непохожим на самого себя, на мальчишку деятельного, подвижного, полного энергии и любопытства, полезно процитировать его дневник за июль 1903 года:

«Началась молотьба, и папа со мною ездил на молотьбу. В 4 часа было +30°. В 3 часа… играли в крокет. Рейнгольд Морицевич выиграл. Вечером ездили Рейнгольд Морицевич и я верхом. Начал писать увертюру к «Пиру во время чумы».

…Довольно жарко. Встал рано, погуляли недолго. Вечером шел дождь. Начал оркестровать увертюру, начатую вчера.

…Погода как вчера. Под вечер ездили на молотьбу. У собаки Шанго заболело ухо.

Погода приятная. Я разбирал бумаги и начал писать рассказ… играли в крокет, но после поехали кататься.

Встал рано и стал приготовляться к войне пешками… За завтраком я разбил стакан: очень неприятно. Занимался с Рейнгольдом Морицевичем музыкой.

Кончил оркестровать «Warum» Шумана.

Прочел «Дубровского» Пушкина.

Перед вечером играли в катание шаров, а после пошли в большой сад рвать яблоки… Начал рисовать ботанический атлас».

В августе — огорчение, которое острым шипом царапнуло по самолюбию: уехавший Глиэр прислал ноты — оперу Кюи «Пир во время чумы»! Авторская ревность — чувство необъяснимое и тягостное, которое рождает стыд и неловкость перед собой, заставляет говорить неестественным голосом, — это чувство охватывает мальчишку, и он говорит матери: «Тут у него не очень красиво… Хочешь, может быть, я сыграю, как у меня? Тебе нравится?»