Теперь посудите сами, друзья, если каждое из этих предположений само по себе может смутить самый рассудительный ум, каково должно быть действие всех сразу? Я же знаю лишь одно: охваченный отчаяньем и нетерпеньем, дон Далмао поспешил сказать нашему патрону, что ему необходимо ехать обратно в деревню, что от этого зависит его жизнь, ибо моя, как ему сообщили, в опасности из-за внезапного недуга, что беседу свою с доном Гильеном ему придется отложить до другого раза. На том он распрощался и, тайно возвратившись с лживым передатчиком дурных вестей в нашу деревню, явился в указанный моей зложелательницей час к нашему дому — на беду мою, ночь была темная, хоть глаза выколи. И вот наступила полночь. Не подозревая о новых гонениях, что воздвигла против меня фортуна, я убирала по просьбе Клеменсии свою горницу — более уединенную, а потому удобную, как сказала моя коварная подруга, для ее нежного свидания — и украшала ее цветами (хотя стояла зима, климат там такой благодатный, что цветы растут круглый год). А тем временем Клеменсия предавала меня, притворяясь, что она — это я, подделывая мой голос и речь; они и так были немного схожи, а приложив старание, она могла убедить любого, кто ее слушал бы и не в таком волнении, как мой супруг. Слова любви лились из ее уст, дон Леонардо отвечал столь же пылко, а дон Далмао слушал и все более убеждался, что весь этот обман — истина. Не стану пересказывать их речи — при мысли о них во мне снова вскипает гнев и жажда мести. Довольно вам знать общий смысл: предательница врала дону Леонардо, будто чары его глаз, изящество стана, обаяние ума так пленили ее, что она готова пойти вопреки воле брата — которому-де обязана почтением, как дочь, и защитой во время бегства с родины, — и, следуя дружеским советам Клеменсии, преодолеть все препятствия, ежели он, Леонардо, поклянется ей в любви, какой заслуживают ее признания. А он, обезумев от счастья, рвался перейти от слов к делу, и, когда она спустилась, чтобы отворить ему дверь, в дом вошли одновременно дон Леонардо и мой разъяренный супруг, один не помня себя от любви, другой — от ревности. Дон Далмао обнажил шпагу, желая убить соперника; так бы и случилось, но помешали мрак сеней и ослепление гнева — удар пришелся мимо. Клеменсия закричала. На ее крик выбежала я, а за мной слуги со свечами. Видя, что дон Далмао намерен повторить удар, а дон Леонардо, защищаясь, хочет напасть, я обхватила своего супруга обеими руками. Тут и челядь, собравшаяся на шум, стала их разнимать: оружие отобрали, и трагедия была предотвращена. Оскорбленный мой друг, очутившись в моих объятьях, наговорил мне столько обидного, что я, страшась его ярости, отпустила его и убежала, спасаясь от занесенной надо мною карающей руки. Он ринулся вслед, вбежал в мою горницу, расшвырял и разбил там все, что попало под руку, — праздничное убранство и цветы лишь подтвердили его подозрения.
Клеменсия выказала притворный гнев, а дон Леонардо истинный, и оба стали говорить, насколько разумней поступил бы дон Далмао, возблагодарив небеса за благо, ниспосланное его сестре, ибо, ничего не зная о нашем происхождении, кроме того, что мы сами сказали, обоим нам хотели оказать честь превыше наших заслуг, сделав меня обладательницей завидного богатства, высокого звания и достойного супруга; что сестра его вольна распоряжаться своим сердцем и за два месяца, а то и больше, могла убедиться, сколько выгод сулит ей подобный союз, а он, дон Далмао, не отец ей, чтобы запрещать, он-де всего лишь идальго-скотовод с Майорки — почему ж он вздумал с таким неслыханным бесчинством противиться велению самого господа, единственного вершителя наших судеб? От всех этих речей дон Далмао окончательно потерял терпение, а заодно и рассудок — не помня себя от горя, он стал буйствовать. Слуги схватили его, сбежавшиеся поселяне обступили кругом. Тогда он громким голосом произнес стихи, чем подтвердил мнение, что поэзия — это ярость; в минуту величайшей ярости оскорбленные его чувства излились в таких стихах: