Бобырь полностью отказывается от надежды, выкрадывая из утверждения Эльронда всякий философский смысл.
— Вы можете только защищаться — больше ничего (Б.55; У II.369).
Уманский ничего не исправил в этом отрывке.
Яхнин избегает любого философского намека, целиком устраняя этот отрывок.
Грузберг (Александрова и Застырец), ВАМ и Г&Г верно передали идейное содержание фразы "сопротивляться — с надеждой или без нее", в то время как другие переводчики заложили в формулу новые идеи. Лучшей является версия Грузберга, поскольку она наиболее точна.
— Вам ничего не остается делать, кроме как сопротивляться — с надеждой на победу или без нее (Гр ТК.322).
Версия Г&Г несколько излишне велеречива, но при этом почти не меняет заложенной в текст философии Толкина.
— Но выхода нет, и не только у гномов. С надеждой или без нее, вам придется противостоять Темной Стране (Г&Г БК.289).
А вот многословное перефразирование у ВАМ ведет к философскому искажению. Ее Эльронд говорил гному:
— Единственное, что вы сможете сделать, — это сопротивляться до последнего, пока есть надежда, и даже если ее не стянет (ВАМ CK1990-275, CK2003.428).
В версии ВАМ отправная точка — это надежда, и сопротивление должно продолжаться, даже когда надежда пропадет. Эльронд у Толкина, с другой стороны, предлагает две возможные отправные точки: сопротивление, основанное на надежде и обреченное сопротивление без надежды, то есть теория "северного мужества".
Другие переводчики отказываются от противопоставления "с надеждой или без нее", что делает утверждение Эльронда однобоким. Эльронд у Немировой намекает на противопоставление, но этому намеку недостает убедительности утверждения у Толкина:
— Вам остается только сопротивляться — пусть даже без всякой надежды (Н ХК.282).
К&К следуют той же самой линии рассуждений. Их Эльронд говорит, что имеющаяся у гномов надежда слаба. Возможно, так оно и есть, но при этом устраняется выбор, который Эльронд Толкина предоставляет гномам.
— Гномам остается только стоять насмерть и надеяться на лучшее, хотя надежда эта будет слабой (К&К СК.362).
Такая формулировка придает совету Эльронда зловещий подтекст задолго до того, как сам Толкин готов был это сделать. Вариант М&К, как всегда, исполнен обреченности и уныния.
— Ты поймешь, что у вас нет иного выхода, кроме битвы с Врагом не на жизнь, а на смерть — даже без надежды победить в этой битве (M&KХ1982.172; Х1988.297).
Версия М&К отказывается от надежды на победу, в их изложении теория "северного мужества" эксплицитна и применима ко всем, в то время как Толкин предназначал ее лишь для гномов. Борьба с Врагом вплоть до всеобщей гибели в конце мира без надежды на победу — такова сущность теории "северного мужества". И она четко укладывается в версию "Властелина Колец" в трактовке М&К.
Волковский, как обычно, в этом эпизоде следует за М&К. Его Эльронд также говорит гномам, что они должны бороться "даже без надежды на победу" (В ДК.ЗЗЗ), в соответствии с его — и М&К — определением проблемы в терминах победы или поражения.
Покорность судьбе — ключ к разгадке стойкости русских людей перед лицом всех тяжелых испытаний, выпадающих им на долю. Склонность русских к фатализму и предопределению отметил еще Петр Яковлевич Чаадаев101, описывая русский национальный характер. "Самой глубокой чертой нашего исторического облика является отсутствие свободного почина в нашем социальном развитии. Присмотритесь хорошенько, и вы видите что каждый важный факт нашей истории пришел извне, каждая новая идея почти всегда заимствована"102. Эта покорность усиливалась тем, что православная церковь всегда видела в безропотном принятии земного страдания путь к божественному искуплению. Русские «заимствовали» именно эту христианскую традицию. Такой взгляд на жизнь уравновешивает отчаяние смирением и покорностью.
Чаадаев рассматривает этот выбор как ошибочный. "В то время, когда среди борьбы между исполненном силы варварством народов Севера и возвышенной мыслью религии воздвигалось здание современной цивилизации, что делали мы? По воле роковой судьбы мы обратились за нравственным учением, которое должно было нас воспитать, к растленной Византии, к предмету глубокого презрения этих народов. (…) Выдающиеся качества, которыми религия одарила современные народы и которые в глазах здравого смысла ставят их настолько выше древних, насколько последние выше готтентотов или лопарей; эти новые силы, которыми она обогатила человеческий ум; эти нравы, которые под влиянием подчинения безоружной власти стали столь же мягкими, как ранее они были жестоки, — все это прошло мимо нас. (…) Сколько ярких лучей тогда уже вспыхнуло среди кажущегося мрака, покрывающего Европу. (…) обращаясь назад к языческой древности, мир христианский снова обрел формат прекрасного, которых ему еще недоставало. До нас же, замкнувшихся в нашем расколе, ничего из происходившего в Европе не доходило"103.
Философскую границу между православной и католической церковью можно наблюдать на карте Европы как разделение алфавитов, отмечающих, которая из церквей появилась на этой территории первой. Православие принесло кириллицу, а католичество латиницу. Русские, белорусы, украинцы, болгары и сербы пользуются кириллицей. Поляки, чехи и словаки используют латиницу.
Чаадаев был прав в том, что Россия заимствует приходящие извне идеи: на смену язычеству из Византии пришло христианство, которое в свою очередь сменил заимствованный коммунизм, впоследствии замененный импортом рыночного капитализма. Единственное, что он не учел — это факт, что заимствование всегда адаптируется к российской почве, на которой произрастает. Еще Дидро (1713–1784) в беседе с русской императрицей Екатериной Второй заметил: "Идеи, перенесенные из Парижа в Санкт-Петербург, приобретают иной оттенок"104. Перевод М&К — хороший тому пример. Фатализм, предопределенность и мрачность — вот какие оттенки они добавляют к Толкину. И это всегда было характерной чертой русской литературы.
М&К — представители "старой гвардии". Другие переводчики в своих менее политизированных версиях представляют новый уклад жизни, заимствуя из-за границы более свежие идеи. Если какой-то христианский писатель и открыл заново красоту языческой старины, то это был Толкин, а новые переводчики преодолевают раскол, описанный Чаадаевым, из-за которого идеи Европы оставались за пределами России.
Ясно, что такие идеи все же пробиваются. В своей вступительной статье105 к русскому изданию К. С. Льюиса "За пределы безмолвной планеты" и «Переландра» Яков Кротов суммирует роль надежды во "Властелине Колец":
Льюис выбрал первый путь, путь положительного богословия; Толкин второй. Мир Средиземья, который он создал в фантастической трилогии "Повелитель колец", на первый взгляд близок к миру языческому, к миру рыцарских романов. Но и язычники, и рыцари были отнюдь не внерелигиозны и не безрелигиозны. Язычники знали очень даже много богов, а рыцари могли поклоняться Христу, Перуну, Одину, Аллаху, Фортуне или, на худой конец, собственной силе. Герои Толкина удерживаются от обращения к Богу, Удаче или своей мощи даже тогда, когда все их к этому подталкивает. Их мир начисто лишен тех религиозных субстанций, которые заполняли мировоззрение язычников или героических эпосов. Его герои переполнены надеждой — но надежда эта возложена на абсолютно не названное, не обозначенное пространство, на пустоту. И — держится! Вот эта огромная пустота, совершенно гениально не названная — и есть Бог, более того — Бог Библии, Бог Льюиса, Бог Церкви.
В главе "Белый всадник" сцена воскрешения Гэндальфа перекликается с Преображением Христа на горе Фавор (Матфей 17:1–9, Марк 9:2–9 и Лука 9:28–36). Трое оставшихся членов Братства — Арагорн, Леголас и Гимли, испытывая одновременно восторг, изумление и страх, не находят слов (Т. 125). Когда Арагорн вновь обретает дар речи, он говорит, что Гэндальф вернулся к ним "паче всякого чаяния". Это высказывание перекликается с Католическим Катехизисом о последних словах Христа на кресте. Там они воспринимаются как молитва для всего человечества, на которую Святой Отец отвечает "паче всякого чаяния" Воскрешением своего Сына (2606). Фраза толкиновского Арагорна. перекликается с этой строкой Библии: "Паче всякого чаяния, вы вернулись к нам в час крайней нужды!" (Т. 125). В таком контексте слово чаяние настолько сильно отражает — сознательно или подсознательно — христианство Толкина, что переводчики, которые в этом месте отказываются от надежды, отнимают у читателей ключевой момент его философии.