Он прислушался, горестно покачал головой — во дворе опять наддавал раскатистый румянцевский голос. Спросил у вошедшего Болтина:
— Ерепенится?
— Никакого сладу нет.
Шереметев слегка пошевелил пальцами распаренно-красных ног: резь мало-помалу стихла.
— Введи, леший с ним. А ты, Зубов, подай валенки. Валенки, а не ботфорты.
Вот и прапор. Иссиня-бледный, колючий, он остановился на пороге, скалясь, выпалил:
— Спишь, разиня рот? Что вокруг деется, знаешь?
— Ну-ко, ну-ко.
— Весь как есть город у подворья Носова табунится, кликами приветствует. А больше никто ему не указ! — Румянцев перекосился. — В оковы, сию же минуту!
Борис Петрович побелел как мел.
— Хошь… третий бунт сотворить? Опомнись!
— Ты… ты ватаги распустил! — неслось в ответ. — По-твоему, я слепой, ничего не вижу? Перед кем стелешься? Перед Софьиными недорубками? Хованщина своевольная покоя не дает? Смотри, боярин.
— Чего плетешь! — оторопел Борис Петрович. — Стало быть, и государь судил надвое, когда советовал: решить миром, памятуя Карлусов набег?!
— Верно, советовал. Осенью! — отрубил прапор. — А вылазка, учиненная днесь? А кровь солдатская, у холма пролитая? Пыль, прах?
Шереметев потупил голову. Бьет в самое больное место, дьявол! Не будь ее — вылазки той — все выглядело б совсем иначе. А теперь… как отписать Петру Алексеевичу? Бунтари с готовностью отдали город, чистосердечно раскаялись в содеянном? Отрезвели-то потом, после картечных залпов, после драки на земляном валу… Помянуть скороговоркой? Ты умолчишь, молодой прапор дорисует, и с такими вывертами, — не открестишься вовек!
Вслух сказал другое:
— Однако ж… пересылок-то со шведской стороной не наблюдалось, или не так? В том и его преосвященство ручается.
— Зато всех гультяев к себе приманули, а копни сильнее — в туретчину след поведет. И копнем, герр миротворец, не изволь сомневаться!
Борис Петрович искоса оглядел полковых командиров, стоящих поодаль, в нетерпении притопнул валенком.
— Ну вот что, вьюноша, оставим спор-перекор. Любое повеленье, самое крутое, в срок исполню, а пока ни-ни. Запрещаю! — И вскипел. — Ты мне за Досифеевы бумаги еще не отчитался. Где они?
— А у зиновьевцев. Может, выкинули, может, пустили на подтир! — оскалил зубы прапорщик.
— Во-о-он!
Румянцев заносчиво-нагловато проследовал к двери, с порога обернулся:
— Будет вам укорот, боярству своевольному… Дождетесь!
Макар Журавушкин приплясывая шел городом, бросал направо-налево:
— Евдоха Батьковна, каково почивали? Уговор помните? Ага, там, о ту ж пору! Сурия, голубок мой залетный! Папенька еще дома? Вах-вах-вах!
Всегда стеснительный как птенец, он вдруг обрел петушиный норов, да столь резвый — не угнаться, не уследить.
— Разогрело тебя! — смеялись ребята, пыля сапогами. — «Косопузые», они такие: сперва трусцой, а там и вскачь!
Павел, жуя пирог с вязигой, купленный у лоточницы, твердил свое:
— Рано мы сюда припожаловали, ох, рано! Почему? Осенью тут море разливанное: виноград пальчатый, арбузья в обхват… Сласть, да и только!
— Едал?
— Верней, его дядя видал, как его барин едал! — ввернул Макар, отвлекаясь от перемигиваний с городскими красотками.
Жизнь астраханская текла накатанной дорогой. На перекрестках бойко вели торг мастеровитые стрельцы, одетые вместо долгополого воинского кафтанья в легкую справу, из уст сыпались прибаутки, одна затейливее другой. Стаями проносилось туда-сюда, на сей раз без пик и самопалов, яицкое, терское и донское молодечество, и в голову пушкарям закрадывалась невольная мысль: была ли вообще схватка у монастырского взгорья? За высоченной, в пять — семь сажен, каменной стеной под стук топоров и звон пил оживали выгоревшие посады, а вдалеке цвел парусами рыбачьих лодок просторный волжский плес.
— Уж не сплю ли я? — обронил кто-то.
Савоська просветленно улыбнулся. Как ни крути, а народище вкруговую свой. Да, пошебаршил, поколобродил, кой-кого сбросил с башенных высот, но в конце-то концов опамятовался. Теперь пойдет ловчее. Неделя, от силы две, и арш-арш в Малороссию, шведам наперерез…
— Не пора ли в роту? Небось едево поспело! — вспомнил Павел, круто останавливаясь.
— По тебе хоть часы выверяй… нутром чуешь! — зубоскалили солдаты. — Эй, а где рязанец? Мака-а-а-ар!