Он окинул застолье огненным взглядом.
— В самом деле, разве мы одни на свете лишены ума и рассудка? Разве в нас одних вложены сердца низкие и неспособные к образованию? (Брюс, Апраксин, Мусин-Пушкин протестующе замотали париками.) Нет, сие мнение было б хулой на создателя и крайней неблагодарностью перед матерью-природой. Пусть не обидятся гости, — и самые просвещенные народы прежде были грубы и неотесаны. Дети их поныне рождаются, умственно подобные четвероногим, и лишь воспитание со временем отличает их от стада… Ф-фу, никогда так долго не разглагольствовал! — Петр улыбнулся. — Твердо верую, что еще на нашем веку вы пристыдите прочие образованные страны и своей ученостью, своей деловитой сноровкой вознесете славу российского имени на высшую ступень. Виват!
Окруженный толпой, он не успевал чокаться — с дорогими сердцу, с позарез нужными, хоть и обуреваемыми сторонней думкой, с терпимыми поневоле.
— Родитель-то, Алексей Михайлович-то, полюбовался бы! — рыдающим голосом выкрикивал Тихон Стрешнев.
Зотов, еле держась на ногах, бубнил свое:
— Еду, бывало, и мышли играют — про вшакое. А ты вшлух, а ты впервой — бух!
— Вино в тебе играет, кир-Аникитушка! — усмехнулся Петр.
— А вот и н-н-нет… — возражал тот, вертя скрюченным пальчиком.
Перед глазами Петра снова была Марья Милославская. Конечно, доброхоты не преминули донесть о словах, раскидываемых поганой Софьиной наперсницей тут и там. С воплями, принародно сетует на кровавую войну, затеянную сумасшедшим братом, на перекрой дедовских установлений, на великие подати и разор, охвативший громадные пространства. «Один я в жестокосердии погряз, ничего не вижу и не слышу! — Петр бешено рванул ворот кафтана, посыпалась канитель. — Кто поймет? Лишь немногие пока… Знали б, какой раскаленной дорогой иду, в каких дьявольских муках. Перенапряг и себя, и людей — от генерала до простого работного, но дело-то живет; пусть со скрипом, через перепады и недоскоки, а образуется!»
И еще укололо в грудь: жмется наследничек Алексей к теткам-кривлякам, навострив ухо, впитывает их ядовитое шушуканье. Над кем измываются — и гадать не надо… Как бы не испортили парнишку! Нет, рано возвеселились, бочки заплесневелые. Ждет его Лифляндия, и немедля!
Он подсел — от греха подальше — к столу генералитета, попыхивая трубкой, заслушался спором о бастионных основах, с коими бились второй год подряд.
— По Кугорну вычерчено, в полном согласии с ним! — твердил Яков Брюс, хорошо зная пристрастие бомбардир-капитана к этому маститому фортификатору.
— Вари своей башкой, Виллимыч! — Петр слегка вскипел. — Кугорн-то на болотах строился когда-нибудь? Во-о-о! Потому и вода хлещет, что боимся отойти от ментора шаг-другой. Смотри!
Он отодвинул тарелки и бокалы, стал прямо на скатерти выводить ногтем черту за чертой. И коменданту, коротко: «Смекаешь, ты смекаешь?» Сбоку присовывался остроносый Александр Кикин.
— А тут, Петр Алексеич, я бы сотворил иначе. Так, так и так.
— Верно! Обмозгуйте вдвоем-втроем, не мешкая!
На другом конце палаты нарастал крик — пронзительный, плаксиво-злобный. Петр повел головой: у окна пьяненький наследник яростно отбивался от пригнувшегося к нему Льва Кирилловича.
— Тебе чего надоть, старый пес? Чего?
— Просто думал побеседовать… Вить я дедушка твой, аль запамятовал, Алешенька? — бормотал растерянный Лев Кириллович.
— Сгинь, дурак! — Царевич ухватил со стола ковш белой горькой, оскалился. — Хочешь — оболью и подожгу? Вон, как тетенька с камердинами делает?!
Услышали многие: кто-то ахнул, кто-то сорвался с места, чтобы погасить шум, настороженные сидели послы, переглядывались украдкой. Донеслось и до Прасковьи Феодоровны, в чей огород был пущен камень, — скомкала на полуслове разговор о дочерях и гувернерах, побледнела мертвенно.