Выбрать главу

Петр скорыми шагами пересек залу, сгреб наследника за шиворот, замахнулся, но подлетела Катенька, бесстрашно повисла на руке, отвела удар…

Напуганные гости не смели дышать.

— Благодари ее, стервец, не то б… — со свистом бросил Петр, отталкивая сына. — Проводи его в светелку, Дедушка, — велел он Кикину. — Видно, хмель одолел не ко времени.

Он постоял, уперев задымленный взгляд в угол, встрепенулся.

— Фельтен, а как с угощеньем коронным? Получилось на славу? Что ж, подавай!

Семеновские офицеры, пригибаясь, внесли громадные пироги окружностью с колесо шведской военной фуры, высотой до двух аршин. Петр Алексеевич молниеносными взмахами ножа вскрыл подрумяненные корки, басовито пропел: «Гоп-ля-а-а-а!» — и на столы принялись выпрыгивать карлицы, одетые явно под Марью и Федосью Милославских. Грянул хохот: у одной — высокий, почти вровень с теменем горб, у другой — косоротие и длинные-предлинные волчьи уши, у третьей — ноги, вывернутые на манер барсука… Петр щелкнул пальцами, и уродки стремительно атаковали рюриковича Шаховского, — с визгом карабкались по нему, оседлав, стащили парик, плевали на лысину, драли остатки седых волос.

Еще не смолк смех, вызванный карлицами, как над берегом вспыхнул фейерверк. Дамы и кавалеры высыпали на крыльцо, любуясь половодьем огней, плескали в ладоши, но Петр знай досадливо морщился.

— Не так, не в той череде! — крикнул в кусты, из-за которых трескуче вспархивали ракеты, выругался, рысцой побежал в самый пламень. Вышел оттуда спустя несколько минут, подчерненный порохом, с опаленной щекой.

— Ну, каково действо? Не проверь, напутали бы запросто! — прогудел он, кивая Прасковье Феодоровне. — А теперь за стол, и скоренько, чтоб с минуветами не проморгать. Я — сейчас, только вот умоюсь!

…Омылся каленым стыдом. В темном боковом приделе подстерегла его рябенькая, кургузенькая Варвара Арсеньева, свояченица «брудера», охватив, приникла упругой грудью.

— Извелась, Петрушенька… Приласкай… Ну хоть еще разочек!

— Отцепись, дура! — Он сердясь оторвал ее руки от себя. — Или с ума спятила?

— Сна лишилась, государь… Жить не могу-у-у!

— Прочь, Варвара, кому сказано? — Петр оглянулся: кто-то невдалеке нырнул в тень. — Чего мелешь? Ведь… Катенька у меня, твоя подружка близкая… Опомнись!

Она взвилась, точно укушенная.

— У-у-у, глаза бы ей выдавила! И дождется! Дождется ливонка мокрохвостая… Заманила, оплела! — Варвара в беспамятстве рванулась к свету.

Петр ухватил ее за фижмы, отбросил назад. Она вырывалась, царапалась, на искривленных губах выступила пена. И тут молча, спокойно вышла из темноты Анисья Мясная, крепко взяла сотрясаемую дрожью ревнивицу под локоть, повела наверх.

«Убью, сволочь! — блеснуло запоздалое. Петр постоял у окна, вдыхая сыроватый невский воздух, мало-помалу одумался. — Чего ж грозить — сам виноват… Смутил бабенку — теперь зло срываю!»

А было все очень просто, еще до того, как Данилыч поведал ему о новой своей экономке Катеньке. Сидели компанией в Преображенском: непременный кир-Аникита, Алексашка Меншиков с сестрами, девицы Арсеньевы. И вот пригляделся он тогда к толстенькой, — по лицу будто с молотьбой прошлись! — Варваре, и сердце обуяло странное озорство. Живет на свете двадцать осьмой годочек, а мужской силы так и не изведала до сих пор. Петр встал с гоготком, вздернул ее за руку, увел в соседний покой… А оно и вылезло теперь концами нежданно-негаданно. Черт, как бы до Катеньки не донеслось. Вся надежда на Мясную, — умна, по гроб верна.

Он засопел. Нет, скорее к войску, хватит… Разбалтываешься поневоле!

Среди ночи разбудил тихий, сдавленный плач.

— Катенька? Опять… то привиделось?

— Я виновата, одна я… Не уследила…

— Бог дал, бог взял… Чего ж убиваться-то?

— Я, я! — звенело в темноте. — А ты, бедненький… как матрос последний… За что, пресвятая дева?!

И он с необыкновенной отчетливостью вспомнил, как низко нависало серое невское небо, как толпился у церкви молчаливый генералитет, а он шел мимо, держа в руках маленький гробик!

Лежал, цепенея, не в силах протолкнуть ком, подступивший к горлу. В голове ни с того ни с сего выжглось каракулистое, камраду адресованное: «Беду свою и печаль глухо объявляю… О живом пишу!» Сам-то горе превозмог, утопая в повседневных передрягах, но чем успокоить ее, какими словами, да и есть ли они?

Он гладил ее милое заплаканное лицо, шептал:

— Радость моя, свет очей моих, лапушка! Никого не любил, яко тебя… Поверишь ли, никого! — и чувствовал, как понемногу стихают рыдания, и она все теснее приникает к нему.