Станчев кивнул.
– А кем же ты Дешке приходишься?
– Учились вместе.
– Так, значит… А ты, верно, хромаешь? Хоть и неподготовленный к такому повороту, Станчев объяснил, что к чему.
– А я подумала – катистрофа. Таперича молодые легко ломают кости.
Станчев спросил, сколько ей лет.
– К зиме должно стукнуть девяносто год, ежели господь не приберет. Из Пчеларовых я, коли слыхал.
– Сама живешь?
– А-а, где там сама, просто весь народ на работе. Такой их век – работать.
– А есть ли у тебя внуки, правнуки?
– Есть, куда им деться… Только всех по городам разнесло. Вот сын только остался здесь, с жонкой… А чего спрашиваешь?
Станчев замялся.
– Бабушка, а неизвестно тебе, почему Дешка наложила на себя руки?
Старушка помолчала.
– Судьба ее, Дешкина, была нелегкая… Отец пил – не просыхал, лупил их, как скотину, чуть не до смерти, да и мать ее вскорости отправилась на тот свет, бедолага, оставила на Дешку братца меньшого. Одно время услыхали, что явился к Дешке свататься жених, сущий разбойник из другого села, творил невесть чево, а потом его, как ветром, сдуло, так-то… Проводили мы Дешку, истинную святую, прямо с иконы спустилась в гроб… А ты не священник, часом, будешь?.. Только что без бороды и рясы…
– Почему священник, бабушка? Разве Дешка верующей была?
– У-у, таких верущих, как она, в селе и не было никогда… Страдалица чистая, как не быть верующей… А ты точно священник?
Станчев распрощался со старушкой и направился к верхней мельнице. Она стояла неподалеку – это его несчастье с падением произошло как раз у нижней, с тех пор туда не ступала его нога. Но пройдя половину пути, петлявшего среди налившихся колосьев пшеницы, он неожиданно свернул на развилке и со стучащим сердцем остановился под ивами, склонившимися над развалинами мельницы. Его взгляд описал медленную дугу, но так и не обнаружил злокозненного дерева. Той ивы не было. На ее месте вперемешку с ракитой и камышом росли молодые тополя. Срубили ее, подумал он, или сама рухнула, ивы не живут долго.
Только сейчас он услышал журчание воды в желобе из прогнивших, замшелых досок. Синевато-прозрачная в тени ив, она стекала вниз и пенилась в заводи. Поляна была обильно удобрена овечьим навозом, наверху, в ветвях дерева, одиноко торчало покинутое гнездо. Станчев разулся, закатал штанины и опустил ноги в воду. По его телу пробежал озноб, мимо сердца ко лбу, истома охватила его, и он повалился на спину, не вытаскивая ноги из воды. Сквозь ветки синело бездонное небо, от которого веяло необъяснимой нежностью. Подобную, только горькую нежность излучала Дешка. Где она теперь – неужели там, наверху? Хорошо сказала старуха: прямо с иконы спустилась в гроб. И еще верно сказала – насчет страдания и веры. Точно, бабка, точно так. В жизни столько страданий, что одной решимости мало, нужно еще терпение. А самые чувствительные не выдерживают.
Припомнились ему их вечерние беседы под скалой Чукой. Он ей рассказывал о Рэмсе, о борьбе, а что слышал в ответ? Что она рождена не для этого, что борьба – это что-то трудное и опасное, ты, Коля, хромаешь, и тебе нужно быть очень осторожным, чтобы не озвереть в этой твоей борьбе, чтобы остаться справедливым… Что-то в этом роде сказала, без околичностей, как маленькая сельская пророчица. А был ли он справедлив?
Мучительный вопрос, может быть, самый мучительный. Чувство справедливости заложено в каждом человеке, но оно выражается скорее как социальное требование. Когда же приходит час продемонстрировать собственную справедливость, человек часто сгибается, лишь самые достойные выдерживают. Справедливость – это не только гордая потребность, она предполагает и равновесие между претензиями к другим и взыскательностью к самому себе. Потому-то люди, скажем, более щедры, чем справедливы. И это применимо к народам, к идеям… Станчев поднял взгляд в небесную синь, и в голове его отчетливо прозвучали слова: нравственность погибнет тогда, когда мы перестанем рожать, растить и беречь своих донкихотов. О санчопансах природа и жизнь сами заботятся. Дон Кихот – это сама справедливость, Санчо – это польза… Надо поделиться этой мыслью с Михой…
На обратном пути он заглянул на кладбище, посидел у могилок родителей, нашел и Дешкину, заросшую бурьяном, с покосившимся деревянным крестом, на котором с трудом можно было прочитать ее имя. Он прополол сорную траву, насколько это было возможно, и вернулся домой в самую жару, уставший и взмокший.
После обеда прилег и погрузился в глубокий сон. Ему снилось то Дешкино лицо, просвечивавшее сквозь залитые закатом кусты под Чукой, то он падал с обломившегося сука ивы, а старушка в черном крестилась и причитала: «Быть этому мальчонке священником, священник из него выйдет справный…» Станчев ворочался на кровати, весь мокрый от пота, но вместо того, чтобы проснуться, снова карабкался на иву, а снизу ему кричали, чтоб он слезал, слезал, но он все равно продолжал ползти вверх, к самой верхушке, над которой сияло Дешкино лицо, мокрое от небесной росы. Маленький Никола жмурился от яркого солнца, лодыжка ужасно затрудняла его движения, словно закованная в гипс, а Дешка ему кивала и умоляла сделать последнее усилие, чтобы добраться до раскачивающейся верхушки старого дерева. С пересохшим горлом он добрался до самой верхней ветки, и именно в то мгновение, когда она не выдержала и хрустнула, он ощутил, как его подхватывает слабая, очень нежная ладонь, почувствовал в себе необыкновенную легкость, словно стал бесплотным, ну-ка, Кольчо, шепнул ему Дешкин голос, и они оба встали на ноги, молодые, ловкие, от гипса на лодыжке не осталось и следа. Пойдем, сказала Дешка и первая сделала шаг. Они шли по самому небу, ужасно мягкому куполу, их головы были обернуты к земле, но мир внизу не перевернулся. Никола шагал, испытывая неописуемое удовольствие, с легкостью жеребенка, левая нога, потом правая – ах, какая благодать, какое счастье для человека ходить вот так, без усилия и боли, не спотыкаясь и не выгибаясь… Рядом с ним неслышно ступала босоногая Дешка в своей ситцевой юбчонке. Смотри, смотри, шептала она, слабо сжимая его ладонь…
Вечером Станчев не уступил мольбам озадаченных хозяев и на ночь глядя отправился в путь.
Анетта и Григор лежали в постели в мастерской художника, друга Арнаудова, расположенной на последнем этаже кооперативного дома в центре города. Мастерская тонула в грязи и беспорядке, но в ней имелись все коммунальные удобства, выгодным было и ее месторасположение: дом находился на тихой улочке, поблизости не было никаких учреждений и торговых точек, движение было слабым и в основном пешеходным. Плохо было лишь то, что приходилось считаться с графиком художника, довольно непредсказуемым, как и сам характер маэстро. В гостиной, в прихожей, в спальне валялись картины, холсты, рамы, старые чемоданы, громоздились этажерки с пыльными журналами и пожелтевшими газетами, кухня месяцами не знала веника. Поначалу Анетта испытывала брезгливость, но постепенно смирилась. Стала приносить и менять постельное белье, выделила на кухне шкафчик для посуды и приборов, каждый раз вылизывала и дезинфицировала ванную.
В тот вечер Григор принес фрукты и бутылку виски, и после ужина они расположились по-римски – голышом, обернутые в накрахмаленные простыни, в головах были поставлены ваза с фруктами и ведерко со льдом. По радио какая-то далекая станция передавала джаз. Они пили, запуская пальцы в виноградные гроздья, рассеянно прислушиваясь к воплям саксофонов.
– Ужасно хочется попутешествовать с тобой, – проронила Анетта. – Куда-нибудь в Европу, по маленьким городкам. Увы, это невозможно.
– Все возможно, Ани. Анетта горько усмехнулась. – Утешитель мой, вещай, лги мне красиво…
Григор поцеловал ее.
– Не могу без тебя, понимаешь? Знаю, что это безнадежно, но все равно не могу. А годы летят, ты об этом не задумывался?
Григор целовал ее, растравляя в ней ощущение злой доли.
– Дома без устали меня поучают – поступи так, веди себя этак… А я шатаюсь с тобой по чужим домам и чердакам, зарабатываю пенсию для кукушки с прошлым…
Губы Григора застыли на впадинке у ключицы, она резко отпрянула и поднялась на колени.
– Не слушай меня, я говорю глупости… Ничего мне не надо, хочу только тебя!
Григор уткнулся лицом в подушку и не отзывался.