Но трястись на телеге под дождем часа два-три бабушкам явно не под силу. Они старенькие-престаренькие и проводят весь день, медленно хлопоча по дому. Иногда выползают на крыльцо или под вечереющим слабым солнцем сидят рядышком на бревнышке недалеко от дома. Возвращаясь из леса, куда бродим по грибы, по орехи, по ягоды, мы приветствуем их, и они ведут нас кормить в дом.
Колюня вообще ненадежен, а операция стыковки требует точности, так как машина дается на один день — воскресенье. До Москвы же ехать часов пять. Ну, и всякое подобное. К тому же Колюня и запьет в последний момент да откажется — ему что! То колесо у него отскочило. То лошадь неожиданно прошиб понос, и она слегла с температурой. Насильно ведь не заставишь. Так что предприятие с лошадью, телегой и пересадкой выглядит вполне безнадежно. Самое большое, он сползает в соседний поселок за хлебом для немногих деревенских поселенцев, предварительно собрав с них скудную мзду, оставляя все-таки некоторую надежду в сердцах пославших его, что вернется к вечеру или на следующий день и не совсем уж в беспамятном состоянии и с каким-никаким хлебом.
Так что лучше уповать на природу и погоду, то есть улучшение погоды. Мы с отцом, снова тоскуя, обходим всю безнадежную трассу и молчаливые под молчаливый же взгляд уже все понимающей и знающей наперед матери возвращаемся домой и садимся за горячий обед. Но тут вдруг в следующие три дня внезапно разъясняется, пробивается солнце, независимо от наших худших предположений и всяческих посторонних невыполнимых советов, спасительно чуть-чуть подсушивает дорогу, делая ее какой-никакой, но проходимой. Мы веселеем. День отъезда близок и, возможно, будет удачный. Мы, соответственно одевшись, в последний раз бежим в лес за последними, но немалочисленными грибами. Приезжает шофер Миша. Небо мало-помалу снова затягивается. Миша нервничает и спешит. Мать уговаривает его все-таки отобедать свежими жареными грибочками. Мы нервно и торопливо обедаем, и Миша со старушками уезжают, действительно успевая проскочить до тяжелого хлынувшего дождя, настигшего их и пеших нас уже на спасительной гравиевой дороге. И все кончается хорошо. И ты счастливый просыпаешься. А тут вроде бы японский дождь уже кончился. И никого и ничего не смыло. И жизнь спокойно в жаре и безумной местной удушающей влажности продолжается дальше.
Однако же случающиеся на Хоккайдо время от времени землетрясения останавливают на годы привычное течение жизни. С утра или, что еще неприятнее, среди ночи начинается нечто непонятное. Ты вскакиваешь и едва успеваешь выпрыгнуть наружу из обрушивающегося вослед тебе дома. Внизу, в котловине города, как отвратительный, но и в то же время радующий, будоражащий и завораживающий фейерверк вспыхивают многочисленные точки возгорания, быстро перерастающие в единое свирепо ревущее, но отсюда пока неслышимое пламя. У тебя остается немногим более двадцати минут. Эпицентр землетрясения находится в море, в километрах пятидесяти отсюда. Следующая за этим гигантская волна, размером в тридцать два — тридцать четыре метра в высоту прибудет ровно через эти двадцать минут. Но бежать решительно некуда, да и бесполезно. Ты отходишь в сторонку и, смирившись, просто наблюдаешь, как дикая стена омерзительно воющей воды медленно и величественно, как на ходулях, приближается к тебе и, буквально отрезая все соседнее и живущее, проходит своим краем в каких-то метрах в полутора от тебя. Следом разлившись вода заполняет котловины и впадины, едва покрывая щиколотки твоих ног на том месте, где тебе на возвышенности оказалось стоять. Ты делаешь несколько слабых неверных шагов в направлении той грани, где прошла ликующая смерть, и видишь обрыв, провал в небытие, темноту, откуда доносится только невнятный гул и сопение. Медленно, почти на четвереньках ты отползаешь от места встречи жизни с ничем не спутываемой смертью и уходишь в неведомом направлении. В следующий раз, когда ты уже через месяц или два возвращаешься в эти места — вокруг снова беззаботная и ничего не помнящая и уже непомерно разросшаяся во всех направлениях жизнь. В том ее и спасение, и величие — не ведать своей хрупкости и необязательности. В общем все величаво в этой жизни — и она сама, и ее уничтожающая стихия, и энергия поставления новых жертв и материала для карающей руки небесного, или какого там еще, гнева, или просто для бесконечного, длящегося веками, безразличного вздыхания, зевания, чихания — в общем, чего-то вполне телесно-невыразительного.