Не просто, не просто, но нужно заканчивать. Мой срок пребывания в Японии уже вполне может быть в некоторых условных единицах приравнен к определенному в неких же условных других, но конвертируемых в первые, молчанию.
Итак, дальше — молчание.
Продолжение № 13
Однако же я поспешил. Еще не молчание. То есть молчание, но не окончательное, а временное. Окончательное, полное молчание немного позже, потом. А пока ненадолго еще задержимся.
Я вам недорассказал о том самом застенчивом юноше. Нет, я не могу оставить его недорассказанным. Прежде всего отметим его стройность и изящество. Вся Япония как бы поделена на два принципиально различных этнических типа. Один — монголоидный, коренастый, с увесистыми ногами, руками и лицом, но милый и столь нам знакомый по внешности многочисленных наших соплеменников, что порой заставляет пугаться сходству некоторых местных жителей с их неведомыми сородичами и двойниками на безбрежных просторах России. Одна моя знакомая, нынче международно-известная западная исследовательница творчества Андрея Белого и всего символизма в целом, сама чистокровная татарка, называла это свирепым татарским мясом (высказывание оставим на совести исследовательницы творчества Андрея Белого). Другие же — тонкие, изящные, даже хрупкие. Особенно очаровательны такие девушки в кимоно во времена каких-либо местных праздников, появляясь на улицах и семеня быстрой-быстрой походочкой на постукивающих деревянных копытцах. Так вот, наш юноша из этих изящных и стройных. Но и это не самое в нем удивительное. Приуготовляясь к ежегодному всеяпонскому конкурсу изучающих русский язык, он подготовил текст, где с неимоверной, просто неподобающей его возрасту и поколению искренностью описал, как его потрясла смерть Дмитрия Сергеевича Лихачева. С необыкновенным чувством и выразительностью дальше описывалось, как он вследствие этого бросил дурные привычки и захотел творить исключительно добрые дела. Творить добро не только своим близким и родственникам, но и буквально всем-всем встреченным им на жизненном пути людям. И это были не просто слова. На предварительной презентации участников будущего конкурса, проходившей в Университете Саппоро, где я по случаю присутствовал, один профессор действительно спросил, что так его изменило. Он лично помнил этого юношу год или два назад гулякой и шабутником.
Да, — отвечал юноша, — я пил, курил и особенно увлекался азартными играми. Но, прочитав два романа Достоевского и узнав о смерти Лихачева, был так потрясен, что решил пересмотреть свои взгляды на жизнь.
И пересмотрел.
Ну, скажите, много ли вы найдете на всех просторах необъятной нашей России и бывшего нашего же СССР подобных романтически-достоевских юношей?! Ну, может, и найдете одного. Ну, двух. Ну, трех. Ну, больше. Ну, меньше. А это ведь — Япония! Я не знаю, может, их здесь таких тоже немного. Может быть, много. Может быть, неимоверное количество. Я же узнал и поведал вам про жизнь весьма немногих. Припомним, например, того подростка, который старушку молотком порешил. Самого-то Достоевского он наверняка и не читал. Да в наше время в том нет прямой необходимости. Опосредованным образом, через старших и окружающих, через достоевщину, широко вошедшую и впитавшуюся в общепотребимую культуры, тем или иным способом все это несомненно повлияло как на сам способ убийства, так и на его идеологическое обоснование и словесное оформление.
Да, японцы весьма эмоциональны и возбудимы. Очень, например, эмоционально переживают они поражения. На глазах телезрителей роняют не скупую мужскую слезу, а заливаются прямо-таки откровенными слезами. И заливаются не девушки из проигравшей волейбольной команды, хотя они тоже заливаются, а крупные и мясистые мужики из потерпевшей поражения команды бейсболистов. Прямо-таки опять хочется воскликнуть: Кисы, бедные!
Руководство же какой-либо провинившейся или проворовавшейся фирмы с набухшими, влажными и уже протекающими глазами в часовом стоянии со склоненной головой просит публичного извинение перед обманутыми, ограбленными и погубленными. Подобную церемонию я наблюдал по телевизору. Менеджеры крупнейшей молочной фирмы, отравившей сотни тысяч людей по всей стране, в долгом низком поклоне и с лицом, умытым соленой влагой, в пяти- десятиминутном молчании извинялись перед нацией. Ребята, ну что же вы? Это же даже у нас, в нашем послевоенном и убогом дворе было известно. Это ведь даже мы — я, Санек, Серега, Толик — насельники пыльных и неустроенных московских пустырей знали, играя в неведомых самураев. Мне, что ли, вас учить, как в подобных случаях поступают истинные чистокровные японцы соответственно кодексу чести и искупления вины — харакири! Способ чистый, определенный, оправдывающий, извиняющий, все искупающий, мужественный и красивый. Смотрю, и вправду — у всех пятерых в руках сверкнули небольшие самурайские мечи. Стремительным прыжком они вскакивают на стол и точно усаживаются, застывая в нужной ритуальной позе на подложенных заранее красных подстилках. (Ребята, — шепчу я своим с дрожью в голосе, — смотрите, как это на самом-то деле происходит!) Мгновение — и в ровно положенное место, специально обнаженное заранее расстегнутыми нижними пуговками белоснежных рубашек и скрываемое до времени длинными черными официальными галстуками, без усилия вводят тонкое лезвие и медленно ведут вбок и вверх, выделывая положенный мистериальный узор. Кровь не спеша, постепенно пропитывает белые рубашки и крупными оформленными каплями падает, незаметная красная на красной же ткани подстилок. За спиною у каждого я замечаю по два ассистента, одетых во все черное, в черных же масках с оставленной только прорезью для глаз. Один из них держит двумя руками уже наготове чуть-чуть взнесенным вверх, на уровень пояса, длинный японский самурайский же меч, чтобы стремительным и неуловимым движением снести голову хозяину, завершив протокол и прекратив ненужные и уже некрасивые мучения. Я замираю — аххх! Открываю глаза — нет, ничего. Все также склонив заплаканные лица стоят и просят прощения. Попросили. Простили самих себя и разошлись.