На землю опустилась ночь; мяукали лесные птицы, усердствовал множественный комар, спал столовский кот, слопав столовскую же мышь; Млечный Путь запрокинулся в небо и покатился колесом; планета сжалась, заметив свою малость во вселенском великолепии; замычала корова на заречной ферме и умолкла, прислушиваясь к ночному звуку своего голоса; горела одинокая лампа-контролька; директор Юрич уснул.
Ему снился зал с профсоюзным собранием внутри. Было десять пятнадцать утра. Он чувствовал напряженность в зале. Напряженность была неопределенной и висела в жарком воздухе, как вопросительный знак. На собрании предполагалось кого-то разнести, но Юрич пока не решил кого.
– Пусть откроют окно, – приказал он.
Затрепетали занавески и стало свежее; Юрич сделал перекличку, хотя видел, что явка стопроцентна. Полный зал, – удовлетворенно подумал он.
Он любил называть свой кабинет залом. Все-таки здесь проводились собрания под его, директора Юрича, руководством. В зале легче смотрится в даль, а собрания затем и нужны, чтобы смотреть в даль, указанную направляющим пальцем.
Он любил говорить на собраниях и увлекался так, что начилал верить себе сам.
Тогда стены зала раздвигались вширь, и превращались в горизонты. По четко очерченным горизонтам маршировали правильные дети; столь же правильные дети не царапали парт и не брызгались молоком в столовой, родители стекались на собрания, привлеченные призывами классоводов, а после собраний прикладывали горячие руки к своим примерным детям, и дети делались еще примернее. Он любил свой труд и вкладывал в труд всю душу.
Директор Юрич читал доклад. Доклад был о модном в данный воспитательный период милосердии. Он говорил о милосердии и о том, что часто учителю нехватает именно любви, чтобы понять ребенка. О том, что любовь может творить чудеса, что любовь может вырастить оазис в пустыне и растопить ледники; о том, что если в детское сердце закрадывается холодок, то согреть его можно только любовью. Он говорил так и, время от времени, сообщал оргвыводы. За окнами запела мелодия, воздух стал свеж и прозрачен, как утром над рекою, портрет Пифагора умилился и сморгнул, пряча слезу, кактус развесил свой колючий язык, а неблагодарный коллектив рисовал в тетрадках чертиков, пускал по залу записки, вешал на спины своих членов бумажки, чтобы посмеяться, наблюдал за пушинкой, влетевшей в окно, спал, обрывал цветы на подоконнике – любит, не любит, любит – делал самолетики, гонял по парте жучка, подталкивая его карандашиком. Трудолюбивая часть коллектива заполняла свежие бланки отчетности.
После доклада начались прения. Прели о том, о чем всегда: то ли каялись, то ли ругались, естественно, не трогая руководство. Дионисий Второй прел о наглости воспитуемых, Аглая Никитишна прела о материальной базе. Трое склочников называли друг друга склочниками и прели от желания сделать что-нибудь плохое. Короткий взопрел от желания покурить и выскользнул из зала, не спросив разрешения. Нужно будет принять его наедине и попросить его объяснить свое поведение, – подумал директор Юрич и от скуки проснулся.
Чу, тайное шевеление. Физног вышел из палатки. Ага, мелькнула тень.
По должности Физног был физруком, но, так как любил футбол, бег, велосипед и всякие другие ножные виды спорта, то был переименовал в Физнога. А еще свое любимейшее воспитательное воздействие Физног обычно производил носком ноги.
Физног был невысок, белокур, болезненно бледен и имел белые, болотные глаза – как будто и на глаза распространилась бледность тела. В темноте Физног умел становиться невидимым. Он последовал за тенью и дождался сигаретного огонька.
– Стоять!
Огонек прыгнул и был мгновенно затоптан.
– Какая палатка?
– Я больше не буду!
– Палатка, я сказал! – шлепающий звук.
– Третья!
– Идем со мной!
Тень была быстро опознана и материализована, палатка номер три разбужена и получила приказ выносить кровати. Как только кровати были вынесены и поставлены очень аккуратно, он приказал лечь. После этого сказал шутку, дождался смеха, заставил всех встать и внести кровати обратно. И снова лечь. Потом снова встать и снова вынести кровати. Так продолжалось до тех пор, пока палатка номер три выбилась из сил и сказала, что хочет спать.
– Хорошо, – сказал Физног, – спите. И палатка уснула, успокоенная руководящей волей.
Он прождал еще час, занятый отловом мелких нарушителей. Часа достаточно, чтобы палатка номер три прониклась томной сладостью сна. Он снова разбудил мятежную палатку и повторил экзекуцию. Час спустя – еще раз. Пусть узнают, что такое не спать всю ночь. Сам Физног спать не хотел – он возбуждался от экзекуций.
После двух часов нарушитель пошел реже, все утомляются, даже дети. Физног приоткрыл полог произвольной палатки и вытащил того ребенка, который лежал поближе.
– Я больше не буду! – сказал ребенок сонно.
Ребенок был отправлен в палатку самого директора Юрича – для уничтожения пастовых надписей, – тех, которые пели о любви так сладостно, что были читаемы даже в ночном мраке.
Физног побродил по террирории, сбивая шлепанцами песчаные барханчики, потом широко зевнул, порадовал спину громким шкрябом и ушел в палатку. Там он согнал с кровати столовского кота – жирного, но удачливого в охоте, – лег и быстро уснул.
Ему приснился кошмар.
Действие сна разворачивалось в школе. Во сне он был грандиозно зол. Так зол, что просто беда. Чтобы помочь беде было несколько средств. Первое: подраться с кем-нибудь; второе: пойти домой и заняться любовью (жена, увы, прогонит) и третье: хорошо напиться. Хорошо напиться было самым простым и, главное, быстрым средством. Физног решил попробовать.
Даже во сне он знал, что сейчас все мужчины собрались в комнатке сторожа чтобы играть в карты, пить, ругать директора и наслаждаться безнаказанностью. Но он был не в том настороении, чтобы играть в карты.
Короткий обычно прятал девятки в рукаве и если был так случилось и на этот раз Физног бы не вытерпел и стал бить кому-то морду, все равно кому. А, расходившись, он бы не смог остановиться. Он чувствовал, что не может держать себя. Я тебе покажу! – думал Физног. Но как он будет показывать, он не знал и сердце было смутным.
Он достал из-под стола бутылку и налил. Отпил немного. Все-таки что-то нужно делать, – подумал он, – работа слишком действует мне на нервы. Я совсем разболтался. Он вспомнил время, когда выступал в соревнованиях, и чуть не зарычал от горечи. Все прошло. Тогда его нервами можно было гордиться. Он был человеком без нервов. Волновался ли он хоть раз перед выступлением? – да никогда! Ничто не могло вывести его из равновесия. А теперь из равновесия его выводит ничто. Что бы такого сделать плохого? Он зарычал по-настоящему.