– Га! Смотри-ка, пидор! Ты чё тут делаешь, петушара?
Тот даже не осознал, что обращаются к нему. Но сработало подсознание, вычленившее выкрик из монотонного уличного гомона, и разноцветный мир, к которому он уже успел привыкнуть, внезапно съёжился, пожух и превратился в знакомый – чёрно-белый, словно переключили телевизионный канал. До него ещё не дошла вся чудовищность происшедшего, и потому Костя спокойно спустился по выщербленным ступенькам и, не оборачиваясь на несущиеся в спину угрожающие вопли Сеньки, к которому присоединились несколько юношеских голосов, пошёл домой. Весь следующий день он не выходил наружу, позвонил на завод, сказался больным и выпросил отгул. В ватной расслабленности бродил бесцельно по комнатам, выпил немногое спиртное, что хранил на праздники, безуспешно пытался заснуть, но так и не смог отогнать лишь недавно забытое, загнанное в дальний угол, а теперь вернувшееся и с новой силой навалившееся ощущение бессильного ужаса, преследовавшего его три последних года лагеря. Прошлое догнало его. Быстро догнало – ещё и отдышаться не успел.
Историю своего попадания в эту зону Костя точно не знал, но кое-как разобравшись в лагерной иерархии и в скрытых механизмах этой безразличной к людским судьбам мясорубки, вполне мог себе представить разговор между старшим из «авторитетов» и начальником лагеря. Разговор, с которого и начался его путь вниз по кругам этого изобретённого людьми ада. Да и ада ли? В аду безвинных мучеников нет.
– Мы, гражданин начальник, за базар отвечаем – порядок держим, в зоне тишина, мужики не бунтуют, сидят смирно. А вот братва недовольна – «подогрева» не густо, шнырей не хватает, да и «петухов» молодых на такую кодлу маловато – одних старых козлов на зону берёшь.
– Ладно, – ухмыльнулся «кум». – Будут тебе молодые, а уж отпетушить – это ваша забота.
– Это мы умеем, – осклабился в ответ собеседник.
Так был вынесен этот приговор или иначе, но угодил Костя в «красную» («беспредельную») зону, где его – новичка, ещё толком не разобравшегося в лагерных законах – быстро подставили, «зашкварили» и «опустили». Было безумно больно и унизительно. Правда, передние зубы почему-то не выбили, как это принято, чтоб насильникам безопаснее было. Видимо, решили, что сломали парня окончательно, и бунта не предвидится.
***
На второй день он осторожно выглянул из дома, прогулялся по городу (не подходя близко к магазину) и даже вышел на работу. Казалось, всё было как обычно, никто не оборачивался и не плевался в след, и Костя начал потихоньку успокаиваться, но, выходя вечером со смены, у проходной он заметил парня из Сенькиной компании, издалека показывающего на него пальцем, и понял, что нет – всё только начинается.
Катя к нему не вышла. И в дом не впустили. На крыльце её отец, пьяно покачиваясь и стараясь не смотреть Косте в глаза, тяжело с паузами подбирая слова, промычал, что мол, забудь сюда дорогу. Нечего тебе тут делать.
В этот же вечер, когда оглушённый и растерянный, он возвращался домой, его в первый раз избили. Нападавших было трое, Костя не успел их разглядеть, да и не пытался, а быстро сбитый с ног, лишь привычно закрывал голову руками и сжимался в комок, стараясь защитить пах. Через день его вызвал начальник цеха и, не поднимая взгляд от разложенных на столе бумаг, предложил написать заявление, не дожидаясь сокращения или, того хуже, увольнения по статье. Костя не стал выяснять, какую статью ему подберут, и заявление написал. Били его теперь регулярно, стоило ему показаться на улице. Один раз кто-то из компании, отпинав скорчившегося на земле, ещё и помочился на него. Били, но пока не насиловали, хоть постоянно и угрожали – понимали, что если уж дойдёт до края, и Костя обратиться в милицию, то за это статья будет посерьёзнее. Его тело, отвыкшее за недолгую свободу от постоянной боли, быстро вспомнило единственный известный ему защитный механизм – повышение порога, безразличие и отупение – то, что спасало все эти бесконечные четыре года. Через несколько дней после той встречи у магазина, группа пьяных парней, весело матерясь, расколотили тёмным вечером все выходящие на улицу окна в его доме. Он сидел, сжавшись на полу в неосвещённой кухне, пристроенной со стороны двора, и раскачивался, обхватив голову дрожащими руками. Плакать он разучился на второй год, когда стало ясно, что никакого условно-досрочного не будет, что пока начальство в сговоре с блатными не подберёт и не пригонит в зону подходящей замены, его не выпустят.