— Не сразу. Сначала мы осмотрели участок.
— А дом?
— Нет.
— Когда вы вышли в сад, то оставили дверь на веранду открытой?
— Конечно.
— Очевидно, своим появлением вы ее спугнули. Определим этот эпизод как неудавшееся самоубийство. Во второй раз удалось.
— Значит, на 13 октября у них было все условлено?
— Кто его знает. В конце концов, она могла позвонить ему по телефону и условиться. И ключ он мог ей подобрать… или позаимствовать у вас, Владимир Николаевич. Вот только кража куколки и самогонки… не понимаю, несовместимо… — Саня тяжело задумался, как-то незаметно «подкрался» тот вечер под абажуром… «Монархистов уже разрешили? Скажите пожалуйста!» (говорил философ-убийца с ленивой усмешечкой, ни малейшего волнения — не то что на другой день у сарая). «Ежели б не рок этот… ни тебе задушевной беседы…» — Несовместимо! — повторил Саня в непонятной тоске, вспомнив еще один момент: свадьба под фонарем, Анатоль с остервенением бьет в ладоши, его шатает (перепил, подумалось тогда), лицо ужасное, больное — человек в стрессе, ведь он только что похоронил ее.
— Ничего, — прервал Викентий Павлович молчание затянувшееся. — Белая горячка излечивается. Вылечат — и к стеночке.
— Да. Если он виновен, — вырвалось у Сани невольно.
Компаньоны уставились на него в некотором остолбенении.
— Если… — начал «младший» вкрадчиво. — То есть вы допускаете мысль о невиновности убийцы?
— Он виновен.
— Ничего не понимаю!
— Вот вам мое ощущение, — сказал Саня медленно, тщательно подбирая слова. — Он виновен — как орудие в чьих-то сильных и жестоких руках. Он виновен — потому что человек, образ и подобие Божие, не смеет так опускаться. И он должен ответить — на том свете или на этом. И ответит. Но — за себя, а не за другого.
— Все это крайне странно…
— Господа, прошу прощения. Я на пределе, мне… плохо. Давайте на сегодня расстанемся.
Ему хотелось забраться под одеяло с головой и завыть от отчаяния; выражаясь высоким слогом, «предаться скорби». Раствориться в чувстве сильном и просветленном, чтоб найти хоть какое-то утоление. Не получалось, все растворялось в ужасе, и, защищаясь от него, подавленный разум бесконечно прокручивал полученную информацию. Зачем? Оставь все как есть… оставить в «сильных и жестоких руках», как он только что красиво высказался? Руки-крылья (мысленно он все цеплялся за первое убийство, боясь прикоснуться ко второму). Итак, руки-крылья, почти невидимые, но угадываемые в полумраке за креслом. Широкий черный взмах. Рукава светло-кремовой рубашки Анатоля. Какая правдоподобная версия, с крепким душком «декаданса», и как, несмотря на все правдоподобие, он в нее не вписывается. (Рукава-реглан голландского плаща стального цвета… может быть, не знаю, не рассмотрел). Отпечатки пальцев. В теткиной комнате: ее и мои — аккуратная хозяйка и слишком много времени прошло с той пятницы. В чулане «отметились» мы с нею, Генрих и Анатоль. На веночке: тети Май, мои, убитой и служащего «Харона», продавшего венок. На пистолете: мои и Анатоля («черный предмет», приснившийся Любе… нет, не могу… сейчас не могу: этот сон — последнее, что мне от нее осталось). Итак, пистолет лежал рядом с сумкой на столике, Печерской достаточно было протянуть руку… значит, она не защищалась. Еще одно свидетельство в пользу, так сказать, «совместного ухода». Человек, готовивший убийство, вряд ли выпустил бы пистолет из рук. Или его принесла она? Почему пистолет тогда не выстрелил? Анатоль испугался крови… однако поросенка к свадьбе заколол, надо думать, хладнокровно. Испугался оставить следы… стало быть, о собственном «уходе» не помышлял. И пистолет с глушителем! Что-то тут, в «декадентской» версии, не стыкуется. Чтобы понять такоеотвращение к жизни, надо самому его пережить (и я, кажется, близок к этому). Чтобы понять… подсудимый в невменяемом состоянии… надо собрать побольше сведений о загадочной балерине, «женщине в черном». Вот характерный штрих — подчеркнуто глубокий, аффектированный траур: она пришла не только в черном плаще, но и в черном платье, колготках, туфлях. На ней оказались черные перчатки и черный шарф. Просто поразительно. И подозрительно. Философ, в припадке «черного юмора», спрятал в кабинете туфельку, чтобы припугнуть меня. Объяснение явно притянутое. Неужели трудно сообразить, что находка меня только подстегнет и некий призрак в саду обретет непререкаемую человеческую, женскую, реальность? Наш общий со следователем вывод: Анатоль подложил туфельку в тот воскресный вечер, когда мы с Настей сидели на веранде. Ну-ка вспомни: я услышал скрип двери — вскочил — легкий шум — бросился в кабинет — опять скрип двери. За прошедшие две-три секунды, не больше, туфельку не успели бы спрятать в полной тьме за книгами — это факт. Кто-то приходил ее забрать, а я помешал.
Как там в сказке? Действие чудесной силы окончилось, произошло превращение, Золушка растеряла свои вещицы: венок и туфельку. Пистолет упал с лежанки — «лежбище» бешеного зверя. («Бешеный зверь!» — это я орал, помню, расталкивая его). Сумку из могилы опознал служащий «Харона»: женщина в трауре купила венок и положила его в сумку, которую я видел тогда в окне на кружевной скатерти. Внутри — ничего существенного для следствия (записной книжки, к примеру, документов или ключей от дома на Жасминовой), обычные дамские мелочи: духи, носовой платок, кошелек с деньгами. На этих предметах, как и на самой сумке, отпечатки пальцев Анатоля. Опять не стыкуется! Зачем стирать отпечатки Печерской и оставить свои?
Надо признать честно и откровенно: все эти «мотивы и доказательства» гроша ломаного не стоили бы, кабы не второе убийство. Этот неотразимый факт застит глаза следователю. И мне. И я должен найти в себе силы, чтоб доказать свои собственные слова: «Он виновен — как орудие в чьих-то сильных и жестоких руках».
В результате нудных переговоров (и уговоров) по телефону Валентин Алексеевич пошел на сближение. В скверике напротив Большого театра, туманном сейчас в холодной влажной мгле, Саня сидел на лавке, глядел поверх газеты (раскрытая газета — «оригинальный» условный знак, «пароль», который предложил балерон, выросший, очевидно, на Штирлице), однако бывшего мужа Нины Печерской не признал в подошедшем юноше. Поначалу даже почудилось — мальчике, изящном, каштановолосом. Настоящий принц, подумалось смятенно. Принц в свободном длинном плаще цвета цемента. Однако!
— Меня уже вызывали и допрашивали, — с этими словами, неоднократно повторяемыми по телефону, балерон уселся рядом с Саней. — И кто вы такой, чтобы…
— Свидетель, как я вам уже говорил.
— И вам больше всех надо?
— И мне больше всех надо. Она погибла почти на моих глазах. — Саня помолчал. — Обе. Почти. Я видел агонию. И я пришел сразу после выстрелов в саду.
На миг Валентин обрел свой естественный возраст (лет тридцать), сгорбившись и как-то опустившись, потом плавно, на редкость своеобразно повел руками в перчатках, словно отгоняя «весь этот кошмар» (его собственное выражение в телефонных переговорах). Тут как будто сработала внутри профессиональная пружинка — и на Саню опять глядел голубыми глазами стройный прекрасный юноша.
— Ну хорошо, — протянул он. — 13 октября без четверти четыре я был в театре.
— На сцене?
— Ну какая сцена в четвертом часу!
— Где?
— О, черт! Везде. В гримерной, в буфете, в «курилке»… ну где еще? Меня видели.
— У вас есть машина?
— Послушайте, я даже не знаю толком, где находится ваша Жасминовая улица!
— У вас есть машина?
— Жуткое дело, — произнес балерон задумчиво. — Меня черт знает в чем подозревают, а я, как дурак, отвечаю. Есть машина. Теперь ваша очередь. Почему маньяк убивал разными способами?
— Именно это я и хотел бы понять, — признался Саня. — Для одержимого характерна сосредоточенность на одном, его цели и методы абсолютно тождественны. У нас другой случай.
— А чего вы, собственно, добиваетесь?
— Меня не вполне удовлетворяют результаты следствия. Вы вообще не знали, где жила Печерская после разрыва с вами?