Скирон спал, а та женщина все безостановочно шевелила языком у него над ухом:
— Ты должен весь отдаться Эребу, понял меня, глупец? Должен поселить в своем сердце тьму; эти золотые волосы тоже у тебя почернеют. Да и для чего тебе золотые волосы, ты ведь не женщина... — и легонько смазывала ему лоб своей дурной мазью, замешанной на мозгах летучей мыши, а погрузившемуся в сон Скирону смутно представлялось, что это его ласкают, и он чуть-чуть поёживался. — Спи, спи, мой мальчик, ты ведь Эребов, а матерью у тебя Нюкта; ты станешь мне братом, и мы с тобой нарожаем подобных себе, кто сказал, что людей... фиф, тоже еще словцо! Невинность, тьфу, да ну ее... И, во спасение своей почерневшей крови, ты схватишь меч Танатоса и будешь махать им и махать...
В шестнадцать лет Скирон уже прослыл героем из героев, он косил подобных себе мечом, разил меткой стрелой, продырявливал копьем, но порой.... порой ему хотелось поразмыслить. Что-то, бывало, жгло его, но недолго — лоб-то его был осквернен той женщиной, так разве же он не предпочел бы, чем предаваться размышлениям и страдать, умащать себе между боями тело благовониями и предаваться приятным утехам? Юный герой из героев нравился женщинам, и в пору Гелиоса он, бывало, тонул в недрах много лучших, чем та, стройных, полногрудых и пышноволосых женщин, и все-таки он продолжал желать ту одну, со всей ее чернотой и болтливым языком, верно, любил ее, что ли, да и дочка у них уже была златокудрая крошка, еще не умевшая ходить. Но как-то однажды, когда Скирон вернулся с того поединка, на котором, впервые пощадив, не убил, а лишь обратил в бегство своего противника, та женщина, не заметив, как он вошел в темную комнату, где лежал ребенок, продолжала, нашептывая какие-то таинственные слова, заниматься своим делом — она ощипывала летучую мышь; Скирон застыл в оцепенении у порога, но когда родная мать поднесла ко лбу собственной дочурки, этого как-никак розового плода их нюктской любви, состряпанное своими руками гнусное зелье, он вдруг взревел не своим голосом, и женщина, на которую неожиданно пал в том мраке Гелиос, оказалась пойманной врасплох| Вся перекорежившись с досады, она глянула на него пристыженно снизу вверх; заплакал ребенок; Скирон стоял с занесенным мечом в руке, а та женщина смотрела на него снизу вверх с презрением, смешанным со страхом; от ужаса она проглотила язык, и ей уже было не прошипеть своих всегдашних обольстительных слов, хоть она и очень старалась, корчась в тщетных потугах; потом, обличенная, кипящая неистовой злобой, — куда до нее змее! — извиваясь, отступила назад и выползла наружу, ни на миг не отведя от Скирона выдававшего ее с головой враждебного взгляда. И на этом всё — в женском образе больше Скирон этой женщины не встречал.
Эх, любви не было, нет.
И Скирон подался на волю. Каждый раз, убивая змею, он вспоминал ту, свою, но змей было много.
Всестраждущая госпожа, великая синьора Анна, Маньяни...
Вы, вероятно, единственная из всех актрис, сказали как-то хлопотавшему над Вашим лицом гримеру такую вот совершенно неслыханную вещь: «Не старайтесь скрыть моих морщин, они мне слишком дорого стоили...» — и сказали так, наверное, еще и потому, что Вы были не только актрисой, не просто олицетворительницей; Вы всегда изволили быть предельно естественной, достоверной, правдивой, наиправдивейшей, великая синьора Анна, Вулкан и Нанетта. Кто бы еще мог быть так же, как Вы, до конца неподдельной и в обволакивающей нежности, и в беспредельном гневе, или в ком еще так бурно кипели слитые воедино любовь и ненависть? Вам не нужно было ничего вуалировать, потому что Вы были самим воплощением правды и какой-то необузданной прямоты, так что Вам было еще олицетворять, отважная Вы, смелая сокрушительница всяческой лжи и фальши, враг и ловушка для лицемеров, своевольная римлянка!
Прежде чем Вам исполнилось тридцать восемь лет, — боже, как свободно можно говорить о Вашем возрасте, — Вы, оказывается, поначалу, — Ваш грузин повторяет это, как попугай, — ходили в драматическую школу великой Элеоноры Дузе — но какая там Элеонора, что за Дузе? — потом скитались в составе провинциальной труппы по сухим, а порой и раскисшим дорогам Вашей родины, но до того, как Вы нашли свою истинную дорогу, на Вас долго лили дожди и падал снег, Анна, а Вы тем временем играли проворных горничных с единственной репликой: «Кушать подано, мадам», — щеголяя при этом субреточным французским. Вот так-то.
Потом, оказывается, Вы попали в варьете, где пели песенки, разыгрывали скетчи, кого-то смешили и казались порой зрителям из числа легкомысленных фатов бездарью, тогда как сами мучались, истязались изъеденными червоточиной словами, а бок о бок с Вами, мучась, подобно Вам, копошился, оказывается, еще один человек — по прозвищу Тото.