Никогда не был беспощадным к тебе, разве что в эту последнюю ночь. Успею ли сказать, что хочется, скоро четыре часа?
На столе горит коптилка, сработанная из трофейной гильзы. Много копоти, треска, смрада и при этом немного света. Наша война, на которую меня угораздило попасть, есть именно такая коптилка. Полагаю, что последующие войны будут более цивилизованными, но это, слава богу, уже без меня.
Сегодня я не лягу спать. Глупо отсыпаться перед собственной смертью, буду писать тебе до победного, а за возможность сидеть у света вызвался бодрствовать вместо другого: «Иди-ка ты спать, Иван, — говорю, — все равно я не сплю». Уговаривать не пришлось. Тот мигом отправился на боковую, а меня то и дело отвлекают от смрадной коптилки зуммером телефона, записью донесений о том, что на передовой все спокойно, проверкой и разводом постов.
Возникает вопрос: почему я решил, что меня убьют завтра в полдень или близко к нему? Я не решал этого, но почувствовал. Я не верю ни в какие внутренние голоса и шепоты, тут было нечто другое. Ты ведь знаешь, я был бессмертным, мы с тобой не раз об этом говорили, хотя ты и подсмеивалась, но было именно так — я внутри себя чувствовал, что бессмертен, способен разве что на рану. И пуля меня не брала, ибо пули тоже знают: нельзя прикасаться к бессмертным. А вчера вечером вышел из блиндажа, увидел звезды, сразу очень много звезд — и что-то выпало из меня, я физически почувствовал это, а чтоб не оставалось в том сомнений, выпавший предмет звякнул о камень, и тогда я понял, что я не бессмертен, более того, стою на пороге небытия. Любимая, меня убьют в полдень 30 марта, но ты же видишь, я спокоен. Мне было даже любопытно: что такое из меня выпало — крайне важное, стоящее всей жизни? Я нагнулся, долго шарил рукой в темноте — и нашел. Это был ключ от моего дома на Басманке, который я все эти годы хранил при себе и не терял ни разу. Когда я уходил в армию, мать дала этот ключ, сказав что-то соответствующее. И вот ночью при мерцании звезд мой дом из меня вывалился, я уже никогда не вернусь в свою комнату, потому что прохудился карман галифе — дыра образовалась.
Опять зовут на проверку постов. Ночь нынче тишайшая. В такую ночь хорошо размышлять о проблемах мироздания, но я уже не успею, ибо перестал быть бессмертным. Мне помешали пули, а одна из них и вовсе прервет мысль. Я буду убит, но не умру, потому что получу продолжение. Можно обрести бессмертие посредством мысли, а можно — через продолжающуюся плоть. Что выше? Вопрос риторический, ибо без физического продолжения вообще не стало бы мысли.
Ощущение такое, будто я встал у собственного изголовья и обязан не только слушать и запоминать последние слова уходящего из жизни, но к тому же и сам произносить их, оставляя в назидание потомкам.
А что сказать? Слова переполняют меня, но как их сложить? Нет, я ни о чем не жалею и не прошу возврата. Жизнь — не тросточка, забытая в метро и попавшая в бюро находок. Положили там на полку, а за ней никто не явился…»
60
Почерк был убористым и неторопливым. Оперативные донесения, которые он писал, были куда размашистей. Но вот что самое удивительное: написано чернилами. Откуда он чернила взял? Я же прекрасно помню: чернил на столе не было. Значит, у него имелась своя невыливайка, которую он прятал от других? Ведь он всегда был скрытным…
Какая чепуха лезет в голову. Человек говорит с мирозданием на последнем пороге, а я к нему в карман лезу: куда чернила спрятал? Он всегда подавлял меня — даже своим молчанием. Я завалился спать, а он заступил на бессмертную вахту, предварительно слазив в сумку за тайной невыливайкой.
Но разве есть нам в чем сводить счеты? Мы шли по войне на равных, а я всегда завидовал ему, даже в смерти. Теперь-то, на своем пороге, я могу признаться в этом.
Строчки ровные, густые. Слова чуть выцвели, но тем не менее читаются вполне отчетливо. Четыре листа, восемь страниц — и оставлено место для обложки треугольника.
Солдатский треугольник без марки с ядовитым штемпелем: «Проверено цензурой» — разминировано. За это одно он достоин быть зачисленным в реликвию. Она доверила мне его последние мысли. По идее я должен читать с трепетом, но вместо того опустошен.
Не верю я в потусторонние голоса, но лишь потому, верно, что сам остался в живых и голос не являлся мне. А те, которые полегли, может, они слышали? Кто знает? Ведь и Андрей Мякинин написал мне: «На рассвете идем в бой, меня убьют». Я ответил ему: «Не верь голосам своим», но было уже поздно.
Во мне все время шныряет исследователь. Как я низок! Ведь это же друг боевой, за которого в огонь и воду, как и он за меня. Его голос дошел до меня сквозь надсадный гул десятилетий и толщу могильного камня.