— Для покаяния в первую очередь необходимо…
— Вот, вот, — подхватила она. — О том же и я. Теперь мы знаем о войне больше, чем знали о ней, когда она шла. Вот мне стихи вспомнились, ради вас, верно, чтобы ублажить нечистую вашу совесть. — Подняла было стакан с шипучкой, но тут же, забывшись, опустила его на место, начала читать негромко и даже спокойно, а кончила еще тише, угасая, почти шепотом, но с тем большей энергией, незримо клокотавшей внутри ее:
— Кто это написал? — не сразу спросил он, когда она умолкла.
— По-моему, это стало уже фольклором.
— Написано по горячим следам, это чувствуется, тут без обмана.
— Вот она, ваша окопная правда, как пишут в разных умных журналах.
— А что? — подхватил он. — Теперь и они про войну знают больше, чем мы тогда. Честное слово, в окопах было проще. Там не существовало проблемы выбора.
— Разве? Кто же делал выбор между живыми и мертвыми? Только пуля? Покопайтесь в себе…
— Да я же наравне, — засуетился Иван Данилович. — Мы с ним в тот день оба были дежурными, по очереди… Это был бой… У бездны на краю…
— Сейчас вы еще объявите, — она пригрозила ему пальцем, — что война была самым прекрасным, самым святым в вашей жизни. Не прибедняйтесь. Добились полного душевного комфорта. Разбогатели на послевоенных разоблачениях фашизма. И смеете теперь жаловаться, неблагодарная вы душа.
Иван Данилович засмеялся облегчающим душу смехом:
— Беру реванш на реваншизме, согласно вашему Камю. Но я хотел о другом. Тогда мы твердо знали, кто твой враг и где он находится. Теперь-то все усложнилось вместе с цивилизацией… — Перескочил мыслью через невидимый барьер, восклицая: — Маргарита Александровна, да я…
Она остановила его размашистым движением руки:
— Это двадцать пять лет назад я была Александровной, а нынче мне приятнее, когда меня зовут просто Ритой. Зовите меня Ритой и сочувствуйте мне, ведь я едина в двух лицах: и вдова, и осиротевшая мать, я дважды обездолена…
— Как я казню себя: так грубо все сделал…
— Возвращаю вам: за что же вы так по себе-то? Я сама в том виновата, я была эгоистично углублена в себя, только собой и жила и той нарождающейся жизнью… ничего другого не видела. Мне сразу следовало понять, что привело вас ко мне…
— Боже, каким солдафоном я был тогда… — поспешно перебил он, стремясь излиться.
— А я? — тут же подхватывала она. — Ничтожная эгоистка…
— Нет, это не вы, это я…
Ах, недаром они столь самозабвенно продолжают себя истязать, видно, есть в том своя невысказанная сладость, о которой другим, может, и знать не дано.
Маргарита подняла стакан и глядела на Ивана Сухарева с ожиданием.
— Это я не имела права распускаться, — продолжала она, уступчиво улыбаясь. — Но это выше нас. Мы — бабы и оттого не можем подняться выше собственного крика. Так что же, сочувствуете или нет?
— Рита, — ответил он размягчение — Если уж каяться, то до конца. И я скажу все! Да, на другой день я осуждал вас за этот крик. А сейчас я полжизни бы отдал, чтобы не было того вашего крика.
Откинув голову, она расслабленно засмеялась:
— Видите, как нам хорошо теперь. Попиваем кофеек и каемся. Весьма удобная позиция. Это называется бунтующий конформизм, как сказал бы наш с вами любимый Камю.
— Да, да, я давно хотел, можно сказать, решающий вопрос, моя проблема номер один — вот она! — так ли мы живем?
— Разумеется, не так, — бесшабашно ответила она, продолжая смеяться податливым смехом. — Вот покаемся еще немножко, очистимся — и снова будем продолжать жить не так.
Он не поддержал ее смеха, да и она смеялась не очень убедительно, а под конец своих слов и вовсе сделалась серьезной. Маргарите Александровне в этот момент казалось, что на нее снизошла минута просветления и высшего понимания и что с этой минуты она станет чище, светлее и отныне минута эта навсегда останется с нею. И Сухарев чувствовал нечто похожее, во всяком случае, очень близкое к чувствам Риты. Прямо скажем, оба благополучно преодолели первую стадию — бичевания и уже приготавливались вступить в следующую стадию — гармонического улучшения.