Выбрать главу

Иван Данилович сверился по листку и бодро прочел:

— «Второй виток поиска. Необозримость. На пороге выбора. Рождение первого внука — Ярослав».

— Что я вам говорила! — вскричала она, шаря руками по столу. — Я заделалась бабушкой. И передо мной встает необозримость пеленок. Он был велик, однако лишь гений имеет право на заблуждения, все прочие смертные обязаны быть праведными, хотя бы для того, чтобы потом поправить гения. И это уже непоправимо.

— Ах, что теперь скажешь, — безлико заметил Сухарев и все же нашел, что сказать в подобных случаях, услужливая память тотчас подает на язык хорошо процеженную словесную микстуру, всегда готовую к действию так, что ее даже не надо взбалтывать перед употреблением. И вот что он сказал: — Ведь и я мог бы вместо него…

Однако на этот раз не помогла и спасительная микстура, составленная едва ли не на поле боя, более того, она произвела действие почти обратное. Маргарита Александровна встала из-за стола, собираясь пройти к книжной полке, но не дошла, всплеснув руками, будто услышала за спиной пулеметную очередь. И беззвучно опустилась плашмя на диван. Руки ее продолжали взметываться, но были не в силах взлететь и потому судорожно скребли обивку, натыкаясь на чужие предметы.

— Уберите, это ужасно! Он на меня глядит… — закрыла лицо руками и тут же снова раскинула их. — Черный блеск, это подло… он режет, уберите, зачем вы зарезали шею? — руки наткнулись на шкатулку, смахнули ее на пол. Портсигар и бинокль при этом шумно вывалились на пол.

Иван Данилович, не ожидавший ничего подобного, обронил листок, но все же успел подхватить Маргариту Александровну, недоуменно вопрошая:

— Рита, что с вами? Вы меня слышите? Я не хотел… Очнитесь, вы не имеете права…

Она, похоже, не слышала и продолжала выкрикивать:

— Это подло, так не должно быть, черный блеск, уберите скорее…

Сухарев решительно перевернул ее лицом вверх, взволнованно ощущая при этом трепетную напряженность тела, увидел бледность щек, пугающие белки зашедшихся глаз. Но теперь-то он ученый, раз-два, не раздумывая, шлепнул ее по щекам, потряс за плечи:

— Рита, очнитесь. Не распускайте себя. Перестаньте сейчас же, я приказываю.

И ведь помогло: что значит опыт.

— Голова… — отвечала Рита опавшим голосом, но глаза ее раскрылись и тело доверчиво расслабилось. — Что со мной? Где я? Меня что-то ударило, да? Голова… положите мне руку на лоб вот так, теперь уже лучше… сейчас, сейчас, вдруг все закружилось и померкло, сама не пойму, подайте мне компресс.

Сухарев припустился на кухню, схватил мохнатое полотенце. Никелированный чайник стоял на плите, но вода в нем оказалась тепловатой. Он трусцой перебежал к мойке, открыл кран, чутко слушая, что происходит в комнате, но там было тихо. Дурак, последний дурак, ругал он себя, разве можно было обрушивать на нее столько воспоминаний? А еще вызвался беречь. И эти последние слова, как это эгоистично с его стороны…

Намочив полотенце, он поспешил обратно. Маргарита сидела на диване, растирая виски ладонями, и выжидающе смотрела на него. Сухарев вздохнул с невольным облегчением.

— Зачем вы сели? — по-хозяйски прикрикнул он. — Немедленно ложитесь!

— Спасибо, Иван Данилович, — молвила она виновато и прилегла. — Уже ничего, если бы не вы… а теперь я просто лоб оботру, и все, сама не знаю, что на меня накатилось, затмение какое-то, нет, воды не надо, дайте лучше седуксен, вон там сумочка черненькая, я всегда его при себе держу, нет, хватит одной таблетки, он на меня благотворно действует, тотчас снимает все тревоги…

— Я не должен был… — начал было Сухарев, но она перебила:

— Зачем вы? Во всем виновата память. Только забвением можно освободиться от этой боли.

— Это я так бестактно разбередил вас… Но вам в самом деле лучше?

— Все хорошо, это пройдет. Долго это было?

— Ну минуту, не больше.

— Спасибо вам. И простите меня, верно, я произвела на вас самое отталкивающее впечатление. Я вдруг увидела… о чем это я? что я увидела? — она торопилась, перескакивала, возвращалась, желая излиться, странная для Сухарева болтливость вдруг снова обнаружилась в ней, он предложил было еще таблетку, но Рита и слушать не хотела. — Так о чем же я? — продолжала она. — Это так нахлынуло… ах да, о памяти. Мы предаем их забвением. Я измельчала, мы измельчали, они измельчали, мы предаем их ради квартир, гарнитуров… А ведь я лишь тогда и жила, те три сандомирских месяца, под бомбежками — но с ним, в сыром блиндаже — но с ним, на соломе, под мокрой шинелью — но с ним. Я, кажется, рассказывала или вспоминала: сорок восемь часов, когда он получил отпуск. Вот и вся моя жизнь размером с эти сорок восемь часов, все остальное — сожаление о них. И не было иного счастья. Теперь у меня поролон, верблюжье одеяло, балкон, гарнитур — неужто ради этого и прожита жизнь?..