Но если бы Роза могла видеть себя глазами других, она была бы изумлена. Ее раны казались им загадочностью, страдание оборачивалось целомудрием, подозревали, что она ведет тайную насыщенную жизнь, а поскольку она была красива, но сурова, то внушала робость и держала воздыхателей на расстоянии. То, что она стала ботаником, еще сильнее увеличило эту опасливую отстраненность: профессия загадочная, считавшаяся элегантной и редкой; с Розой никто не осмеливался говорить о себе. С проходящими через ее жизнь мужчинами она занималась любовью с беспечностью, которая могла равно сойти и за безразличие, и за увлеченность. Впрочем, ее желание всегда иссякало всего за нескольких дней, и человеческим существам она предпочитала кошек. Она ценила цветы и растения, но ее отделял от них невидимый полог, затенявший их красоту, лишавший их жизни, – и все же она чувствовала, как в этих хорошо знакомых соцветиях и под корой ветвей трепещет нечто, стремясь сблизиться с ней. Но шли годы, и ледяная вода ее кошмаров, черная вода, в которую она медленно погружалась, мало-помалу отвоевывала ее дни. Бабушка тоже умерла; любовников у нее больше не было, с друзьями она не виделась; ее жизнь скукоживалась, застывая во льду. И вот как-то утром, неделю назад, нотариус сообщил, что ее отец скончался, и она села на самолет в Японию. Она не задумывалась, стоит ли ей лететь; в небытии ее жизни это имело так же мало значения, как и все остальное. Но угрюмая покорность просьбе нотариуса скрывала ту жажду, которую сейчас выявил Киото.
Вслед за шофером она снова прошла через большие ворота святилища и спустилась по торговой улочке.
– Rose san hungry?[13] – спросил он. Она кивнула.
– Simple food, please[14], – сказала она.
Он, казалось, удивился, потом на мгновение задумался и двинулся дальше. За каналом они свернули влево, к улице внизу, и оказались возле маленького домика, перед которым на тротуаре стоял щит с надписями. Нырнув под короткую занавеску, шофер вошел в раздвижную дверь, она последовала за ним и очутилась в единственной комнате, пропахшей жареной рыбой. В центре помещения гигантский колпак нависал над решеткой, под которой алели угли; слева – стойка на восемь мест; справа, за очагом, – полки, забитые посудой и разной утварью, небольшой кухонный стол; на низком буфете вдоль шероховатой перегородки, расписанной изображениями кошек, стояли бутылки с саке. В целом все это беспорядочное нагромождение предметов и обилие дерева смахивало на трактир ее детства.
Они уселись за стойку; показался повар, толстяк, затянутый в короткое кимоно и того же цвета штаны. Официантка принесла им теплые салфетки.
– Rose san eat fish or meat?[15] – спросил шофер.
– Fish[16], – ответила она.
Он по-японски сделал заказ и осведомился:
– Beer?[17]
Она кивнула. Они замолчали. Вокруг них трепетало некое присутствие, проступая в их молчании, – аромат невинности, разлитый в беспорядке заведения, – и Роза почувствовала, как мир пульсирует на древний лад – древний, да, сказала она себе, пусть это и не имело никакого смысла. И еще: мы здесь не одни. Официантка поставила перед ними лаковый поднос с маленькими плошками, наполненными незнакомыми кушаньями, чашу с сашими, миску с рисом и другую, с прозрачным супом. И произнесла что-то извиняющимся тоном.
– Fish coming soon[18], – перевел шофер.
Повар выложил на решетку две нанизанные на деревянные шпажки рыбины, похожие на макрель. Пот стекал с него крупными каплями, и он утирал лицо белой салфеткой, но Роза не ощутила отвращения, которое охватило бы ее в Париже. Она сделала глоток ледяного пива, взяла кусочек белого сашими.