— Мне можно проводить тебя?
Максим отрицательно мотнул головой, мотнул яростно, категорично, и дядюшка Тоомас сдал позиции, только пробормотал в свою бородку:
— Ну-ну…
6
Ноги упрашивали, умоляли бежать от комендатуры, однако Максим смог заставить их шагать спокойно, даже несколько замедленно. И голову держал высоко, хотя самому казалось, что у него от стыда распухли уши и вот-вот разлетятся на клочки от переполнившей их крови.
Спустился Максим с крыльца комендатуры, стараясь смотреть не под ноги, а на крыши домов, — с той стороны улицы, шагая размашисто и вразвалку, заспешил к нему дядюшка Тоомас. Подошел, голубыми глазами, полными большой человеческой тревоги, поймал его твердый взгляд и расправил плечи, зашагал рядом. Но Максим уже точно знал, что хозяин и его работник не имеют права идти рядом. Поэтому чуть укоротил шаг. Однако через несколько секунд дядюшка Тоомас последовал его примеру.
Раза три или четыре Максим пытался чуть приотстать, но дядюшка Тоомас почти немедленно оказывался рядом с ним. Так, плечом к плечу, они и прошагали остаток улицы, где у многих домов, покуривая трубки, папиросы или сигареты, стояли их хозяева. Были среди них люди в почтенных годах, мужчины в расцвете сил и почти ровесники Максима; стояли люди в шляпах, картузах, кепках и простоволосые. Но все они охотно и даже доброжелательно кланялись в ответ на молчаливое приветствие дядюшки Тоомаса. Причем отвечали вроде бы дядюшке Тоомасу, а смотрели в это время на него, Максима. Или это только показалось, что ему своеобразные смотрины устроены?
А вот у дома, ставшего за эти дни родным, их никто не встретил. Даже жены дядюшки Тоомаса не было у крыльца, где она обычно стояла, поджидая мужа. И вообще Максим оказался один, как только вошел в дом. Почему так — понял несколько позднее, когда снова почти стал самим собой: здесь щадили его самолюбие, здесь ему давали возможность не прятать боль, не лицемерить перед близкими.
Не прятать боль, не лицемерить перед близкими…
Максим решительно распахнул дверь своей комнатушки, шагнул в столовую и сразу увидел дядюшку Тоомаса, который, покусывая холодную трубку, сидел у окна и смотрел на Финский залив, поблескивающий оловянно, холодно и даже мертво.
Чуть скрипнула дверь, распахнутая Максимом, — приоткрылись двери, ведущие в столовую, и вся семья оказалась в сборе, взволнованная, сочувствующая, страдающая. И Максим разозлился, сказал с обидой, даже с вызовом:
— Жалеете? Думаете, от боли корчусь? Докладываю официально…
Ох как тяжело рассказывать о том, как пришел в комендатуру и под ласковым взглядом рыжего борова оголил зад, лег на лавку, глянув на прутья, мокшие в лохани…
Но молчать было вовсе невмоготу, и, проглотив комок, стоявший в горле, Максим закончил вдруг осипшим голосом:
— Короче говоря, он только раз меня стеганул… И велел каждый день в это же время являться, чтобы дополучить остальное. Вот так-то…
7
По просьбе дядюшки Тоомаса рассказывая о себе, Рита намеренно умолчала о том, что ее отец — пограничник; что сама она родилась на заставе, которую от всего мира с одной стороны отгораживали высоченные горы с вечно снежными вершинами, а с другой — пески пустыни, где в полдень, казалось, вода и без огня могла закипеть; что потом вместе с отцом и мамой она побывала и на Дальнем Востоке, где, когда цвел багульник, сопки казались залитыми кровью, и в Карелии среди болот, кочки которых были усыпаны вкуснейшей морошкой; что товарищами в ее первых детских играх были пограничники, такие бесконечно добрые, отзывчивые на чужую беду и в то же время — беспощадные к врагам, беспредельно верные своему воинскому долгу. От них узнала много правды о жизни, в общении с ними кое-что поняла и сама. Так, она была еще совсем девочкой, в косички которой мама вплетала яркие ленточки, когда узнала, что смерть постоянно бродит буквально в нескольких шагах от ее верных друзей, но они не паникуют, они все равно остаются спокойными, доброжелательными и жизнерадостными. Позднее она твердо уверовала, что настоящий мужчина именно таким и должен быть. Потом Рита сделала и другой вывод: в настоящем мужчине главное не броская внешняя красота, не изысканность манер, а душевная чистота, не показное, а настоящее мужество, постоянная внутренняя готовность встать на защиту слабого и вообще любого человека, нуждающегося в немедленной поддержке.
Стала студенткой — впервые попала в обстановку, резко отличающуюся от привычной. Прежде всего, здесь она сразу увидела столько людей, сколько не привелось за минувшие восемнадцать лет. И справедливо отметила, что многие новые ее знакомые оказались значительно начитаннее, даже вроде бы культурнее, чем ее друзья-пограничники: не робели перед Печориным, Онегиным и другими столь же знаменитыми литературными героями, а самоуверенно, даже с апломбом разбирали их по косточкам; не путали Чайковского с Мусоргским, Верещагина с Репиным; а как пламенно некоторые из них выступали на собраниях, клеймя позором фашистов Германии и Италии, самураев и всех прочих, подобных им, всех, кто пытался утопить в крови революционное движение!