Поэтому ответил уклончиво:
— С дядюшкой Тоомасом был о том откровенный разговор.
— Мечтаешь служить на боевом корабле?.. Желание закономерное. Только… К сожалению твоему и нашему, фашисты все еще продвигаются вперед. Когда изменится обстановка на фронтах? Может быть, уже завтра. Но могут пройти и недели, месяцы. И все это время ты намерен плестись сзади фашистов, выжидая удобный момент для перехода фронта? Не разумнее ли остаться с нами? И фашистов здесь предостаточно, и наши доморощенные сволочи головы подняли.
Все, о чем так сжато сказано сейчас, он обдумал не счесть сколько раз, единственная для него, Максима, новинка, — похоже, здесь сколачивается отрядик подлинных патриотов, сколачивается для активной борьбы с фашистами и местными их прислужниками. И Максим сказал вежливо и в то же время решительно, желая подчеркнуть этим, что не намерен уступать:
— Я не знаю, кто вы. И не спрашиваю об этом, хотя и любопытно узнать. Про себя скажу одно: я — кадровый военный. Вот и прикиньте: могу ли я самостоятельно распоряжаться своей судьбой. Потому и рвусь на корабли, где, как мне кажется, меня давно ждут… А на помощь мою — пока я здесь — всегда можете рассчитывать.
— В какой-то степени ты прав: внушительную часть армии можно потерять, если каждый солдат, оказавшись за линией вражеского фронта, останется там. Пусть даже для смертельной борьбы с врагом, но останется… С другой стороны, и мое предложение продиктовано логикой жизненной борьбы.
— А я разве спорю?.. Да и трудно мне прикидываться глухонемым, чувствую, что актер я никудышный. Значит, вот-вот сорвусь, засыплюсь на какой-нибудь мелочи.
Некоторое время помолчали, потом незнакомец, усмехнувшись, сказал:
— Да, трудно тебе притворяться. А тут еще и гордыня распирает. Так распирает, что поклониться фашистской жабе не можешь заставить себя.
— Гордость у меня есть. Не гордыня, а нормальная человеческая гордость. А вот за то, что проглядел вражину, достоин и порицания, и наказания дисциплинарного.
— Я проверил: рыжий вышел от Вилли тогда, когда Максим уже не мог его видеть. Почти в спину Максима стрелял тот, — поспешил на помощь дядюшка Тоомас.
— Все равно я был обязан его увидеть, наконец — спиной почувствовать, — нахмурился Максим. — Или думаете, под розги ложиться менее стыдно, чем поклон отвесить?
— Кстати, почему ты так покорно принял это наказание? — вцепился незнакомец.
— Покорно?.. Той же ночью удушил бы рыжего, если бы не причины разные, — зло закончил Максим.
— О причинах догадываюсь. И одобряю.
Поговорили еще немного о самом обыденном, и незнакомец, так и не назвавший себя, протянул руку Максиму, похлопал дядюшку Тоомаса по плечу, шагнул под сосны, куда белая ночь была бессильна вселиться прочно, и не стало его.
Постояв немного неизвестно зачем, пошли и они с дядюшкой Тоомасом.
Когда влезали в то же самое оконце, небо на востоке начало розоветь и пробудившийся ветерок легким гулом прошелся по вершинам сосен.
8
Минуло еще пять дней. И вечером каждого из них Максим являлся в комендатуру, получал очередной удар розгой и возвращался домой. Время несколько притупило душевную боль, она теперь не рвалась наружу, а притаилась где-то в глубине сердца. Зато ненависть к рыжему фельдфебелю стала настолько могуча, что Максиму приходилось прилагать все силы, чтобы преждевременно не выдать ее взглядом или непроизвольным жестом.
Все эти дни Рита тенью сопутствовала ему; колол ли он дрова, чинил ли с дядюшкой Тоомасом сети или что другое делал — она была рядом. Однажды даже попыталась свернуть для него цигарку! Правда, ничего у нее не вышло, только бумагу извела и табак рассыпала. Но все равно было приятно, даже маленькая радость в душе завелась. А радость — хоть самая малюсенькая! — была крайне необходима Максиму: и ежедневные хождения в комендатуру, и постоянная нервная напряженность (не забыть бы, что я глухонемой!), и сообщение гитлеровского командования о том, что вермахт захватил Таллин, что очень много советских кораблей погибло во время перехода из Таллина в Кронштадт, погибло от мин, бомбовых ударов с воздуха и торпед подводных лодок, — все это нагнетало тревогу. Временами Максиму казалось, что он разучился не только смеяться, но даже и просто улыбаться.