Выбрать главу

Только в буре вполне выказывается искусство мореплавателя; только на поле сражения испытывается храбрость воина, мужество же человека познается только по тому, чем он является в затруднительных и опасных положениях жизни.

Даниэль

Страдание-то и есть жизнь. Без страдания какое было бы в ней удовольствие?

Достоевский (40, 91).
Из «Круга чтения» (1904–1908)
12-е мая

Жизнь есть неперестающее приближение к смерти, и потому жизнь может быть благом только тогда, когда смерть не представляется злом[216].

1

Дней лет наших — семьдесят лет, а при большей крепости — восемьдесят лет; и самая лучшая пора их — труд и болезнь, ибо проходят быстро, и мы летим.

Пс. 89, ст. 10.

2

Когда мы во всей силе здоровья и ума, мы думаем о людях и о самых ничтожных заботах, а не о Боге: точно как будто приличия и обычай требуют того, чтобы мы думали о Боге только в таком состоянии, когда у нас остается разума лишь настолько, чтобы признаться, что мы уже не владеем им.

Лабрюйер.

3

Представьте себе толпу людей в цепях. Все они приговорены к смерти, и каждый день одни из них умерщвляется на глазах у других. Остающиеся, видя этих умирающих и ожидающих своей очереди, видят свою собственную участь.

Как надо жить людям, когда они в таком положении? Неужели заниматься тем, чтобы бить, мучить, убивать друг друга? Самые злые разбойники в таком положении не будут делать зла друг другу. А между тем все люди находятся в этом положении — и что же они делают?

По Паскалю.

4

Мы видим, как человек, занимающий важное место, падает и скоропостижно умирает; как другой заметно, понемногу тает, каждый день ослабевая, и, наконец, потухает. Такие поразительные события остаются незамеченными, никого не затрагивая. Люди не обращают на них больше внимания, чем на цветок, который вянет, или на падающий лист. Они завидуют оставшимся местам или осведомляются, заняты ли они и кем.

Лабрюйер.

5

«Здесь я буду обитать во время дождей, там я поселюсь летом». Так мечтает безумец и не помышляет о смерти, а она внезапно приходит и уносит человека озабоченного, корыстного, рассеянного.

Ни сын, ни отец, ни родные и близкие — никто не поможет нам, когда поразит нас смерть; благой и мудрый, ясно сознавши смысл этого, расчищает путь, ведущий к успокоению.

Буддийская мудрость.

6

Человек приходит в мир со сжатыми ладонями и как бы говорит: весь мир мой, а уходит из него с открытыми ладонями и как бы говорит: смотрите, ничего не беру с собой.

Талмуд.

7

И сказал Христос притчу: у одного богатого человека был хороший урожай в поле; и он рассуждал сам с собой: что мне делать? некуда мне собрать плодов моих. И сказал: вот что сделаю: сломаю житницы мои и построю бóльшие и соберу туда весь хлеб мой и всё добро мое и скажу душе моей: душа! много добра лежит у тебя на многие годы; покойся, ешь, пей, веселись. Но Бог сказал ему: безумный! в сию ночь душу твою возьмут у тебя; кому же достанется то, что ты заготовил?

Лк. гл. 12, ст. 16–20.

8

«Мне принадлежат эти сыновья, мне принадлежат эти богатства», — вот мысли безумца. Как могут сыновья и богатства принадлежать ему, когда он сам не принадлежит себе?

Буддийская мудрость.

9

Мы беззаботно стремимся в пропасть, держа перед собою заслон, чтобы не видать ее.

Паскаль.

10

Живи так, как будто ты сейчас должен проститься с жизнью, как будто время, оставленное тебе, есть неожиданный подарок.

Марк Аврелий.

11

Вся твоя жизнь — это крошечная частица бесконечного времени. Так смотри же сделай из нее всё, что возможно.

Саид бен Хамед.

________________

Помни, что ты не живешь в мире, а проходишь через него.

НЕДЕЛЬНОЕ ЧТЕНИЕ
[Достоевский]
Смерть в госпитале

И вот теперь, как я пишу это, ярко припоминается мне один умирающий, чахоточный, тот самый Михайлов, который лежал почти против меня. Самого Михайлова, впрочем, я мало знал. Это был еще очень молодой человек, лет двадцати пяти, не более, высокий, тонкий и чрезвычайно благообразной наружности. Он жил в особом отделении и был до странности молчалив, всегда как-то тихо, как-то спокойно-грустный. Точно он «засыхал» в остроге.

Так по крайней мере о нем потом выражались арестанты, между которыми он оставил о себе хорошую память. Вспоминаю только, что у него были прекрасные глаза. Он умер часа в три пополудни, в морозный и ясный день. Помню, солнце так и пронизывало крепкими, косыми лучами зеленые, слегка подмерзшие стекла в окнах нашей палаты. Целый поток их лился на несчастного. Умер он не в памяти и тяжело, долго отходил, несколько часов сряду. Еще с утра глаза его уже начинали не узнавать подходивших к нему. Его хотели как-нибудь облегчить, видели, что ему очень тяжело; дышал он трудно, глубоко, с хрипением; грудь его высоко подымалась, точно ему воздуху было мало. Он сбил с себя одеяло, всю одежду и, наконец, начал срывать с себя рубашку. Страшно было смотреть на это длинное-длинное тело, с высохшими до кости ногами и руками, с опавшим животом, с поднятою грудью, с ребрами, отчетливо рисовавшимися, точно у скелета. На всем теле его остались один только деревянный крест с ладонкой и кандалы, в которые, кажется, он бы теперь мог продеть иссохшую ногу. За полчаса до смерти его все у нас как будто притихли, стали разговаривать чуть не шепотом. Кто ходил, ступал как-то неслышно. Разговаривали меж собой мало, о вещах посторонних, изредка только взглядывали на умиравшего, который хрипел всё более и более. Наконец он блуждающей и нетвердой рукой нащупал на груди свою ладонку и начал рвать ее с себя, точно и та была ему в тягость, беспокоила, давила его. Сняли и ладонку. Минут через десять он умер. Стукнули в дверь караульному, дали знать. Вошел сторож, тупо посмотрел на мертвеца и отправился к фельдшеру. Фельдшер, молодой и добрый малый, явился скоро; быстрыми шагами, ступая громко по притихшей палате, подошел к покойнику и с каким-то особенно развязным видом взял его за пульс, пощупал, махнул рукою и вышел. Тотчас же отправились дать знать караулу: преступник был важный, особого отделения; его и за мертвого-то признать надо было с особыми церемониями.

В ожидании караульных кто-то из арестантов тихим голосом подал мысль, что не худо бы закрыть покойнику глаза. Другой внимательно его выслушал, молча подошел к мертвецу и закрыл глаза. Увидев тут же лежавший на подушке крест, взял его, осмотрел и молча надел его опять Михайлову на шею, надел и перекрестился. Между тем мертвое лицо костенело; луч света играл на нем, рот был полураскрыт; два ряда белых молодых зубов сверкали из-под тонких, прилипших к деснам губ. Наконец вошел караульный унтер-офицер при тесаке и в каске, за ним два сторожа. Он подходил, всё более и более замедляя шаги, с недоумением посматривая на затихших и со всех сторон сурово глядевших на него арестантов. Подойдя на шаг к мертвецу, он остановился как вкопанный, точно оробел. Совершенно обнаженный, иссохший труп, в одних кандалах, поразил его, и он вдруг отстегнул чешую, снял каску, чего вовсе не требовалось, и широко перекрестился. Это было суровое, седое, служилое лицо. Помню, в это же самое мгновение тут же стоял Чекунов, тоже седой старик. Всё время он молча и пристально смотрел в лицо унтер-офицера, прямо в упор, и с каким-то странным вниманием вглядывался в каждый жест его. Но глаза их встретились, и у Чекунова вдруг отчего-то дрогнула нижняя губа. Он как-то странно скривил ее, оскалил зубы и быстро, точно нечаянно, кивнув унтер-офицеру на мертвеца, проговорил:

вернуться

216

Автор мыслей и афоризмов без подписей — Лев Толстой.