Выбрать главу

— Тоже ведь мать была! — и пошел прочь.

Но вот труп стали поднимать, подняли вместе с койкой; солома захрустела, кандалы звонко, среди всеобщей тишины, брякнули об пол… Их подобрали. Тело понесли. Вдруг все громко заговорили. Слышно было, как унтер-офицер, уже в коридоре, посылал кого-то за кузнецом. Следовало расковать мертвеца…

Достоевский (из «Записок из Мертвого дома»)
(41, 319–323).
Из «Круга чтения»
23-е июня

Свободным может быть только тот, кто сущность жизни своей полагает не в телесной, а в духовной жизни.

1

Раб, довольный своим положением, вдвойне раб, потому что не одно его тело в рабстве, но и душа его.

Бурке.

2

Если люди делают зло, они делают зло самим себе; тебе же они не могут сделать зла. Ты рожден не для того, чтобы творить зло и грешить вместе с людьми, но для того, чтобы помогать им в добрых делах и в этом находить свое счастье. Знай и помни, что если человек несчастен, то он сам в этом виноват, потому что Бог создал всех людей для их счастья, а не для того, чтобы они были несчастны.

Из всего того, что бог предоставляет нам в этой жизни, он одну часть отдал в наше полное распоряжение: она составляет как бы нашу собственность; другая же часть находится вне нашей власти, так сказать, не принадлежит нам: всё, что другие могут связать, насиловать, отнять у нас, не принадлежит нам, а всё то, чему никто и ничто не может помешать и повредить, составляет нашу собственность. И Бог по своей благости дал нам в нашу собственность как раз то, что и есть настоящее благо. Значит, Бог не враг нам; он поступил с нами, как добрый отец: он не дал нам только того, что не может дать нам блага.

И потому мудрый человек заботится только о том, чтобы исполнять волю Божию, и размышляет в глубине своей души так: если ты желаешь, Господи, чтобы я еще жил, то я буду жить так, как ты велишь, буду распоряжаться тою свободой, которую Ты дал мне во всем, что принадлежит мне.

Но если я Тебе больше не нужен, то пусть будет по-твоему.

Я до сих пор жил на земле единственно для того, чтобы служить Тебе; если же ты пошлешь мне смерть, то я уйду из мира, повинуясь тебе, как служитель, понимающий приказания и запрещения своего хозяина. А пока я остаюсь на земле, я хочу быть тем, чем Ты хочешь, чтобы я был.

Эпиктет.

3

Мир — великое благо, но если мир достигается рабством, то он становится не благом, а бедствием. Мир — это свобода, основанная на признании прав всякого человека, рабство — это отрицание прав человека, его человеческого достоинства. И потому надо жертвовать всем для достижения мира и еще больше для избавления от рабства.

По Цицерону.

4

Помни, что изменить свое мнение и следовать тому, что исправляет твою ошибку, — более соответствует свободе, чем настойчивость в своей ошибке.

Марк Аврелий.

5

Я назову только ту душу свободной, которая действует по внутренним мотивам неизменных начал, свободно воспринятых ею. Я назову свободной только ту душу, которая не подчиняется рабству обычая, которая не довольствуется старыми, приобретенными добродетелями, которая не замыкается в определенные правила, которая забывает то, что позади, а прислушивается к призывам совести и радуется тому, что может стремиться к новым и высшим задачам.

Чаннинг.

6

Только та есть действительная обязанность, которая не имеет целью наше рабство. Только то есть знание, которое содействует нашей свободе.

Всякая другая обязанность — только новое ярмо. Всякое другое знание — только праздная выдумка.

Вишну Пурана.

________________

Нет середины: будь рабом Бога или людей.

НЕДЕЛЬНОЕ ЧТЕНИЕ
[Достоевский]
Орел

Проживал у нас тоже некоторое время в остроге орел (Карагуш), из породы степных, небольших орлов. Кто-то принес его в острог раненого и измученного. Вся каторга обступила его; он не мог летать: правое крыло его висело по земле, одна нога была вывихнута. Помню, как он яростно оглядывался кругом, осматривая любопытную толпу, и разевал свой горбатый клюв, готовясь дорого продать свою жизнь.

Когда на него насмотрелись и стали расходиться, он отковылял, хромая, прискакивая на одной ноге и помахивая здоровым крылом, в самый дальний конец острога, где забился в углу, плотно прижавшись к палям. Тут он прожил у нас месяца три и во всё время ни разу не вышел из своего угла. Сначала приходили часто глядеть на него, натравливали на него собаку. Шарик кидался на него с яростью, но, видимо, боялся подступить ближе, что очень потешало арестантов.

— Зверь! — говорили они, — не дается!

Потом и Шарик стал больно обижать его; страх прошел, и он, когда натравливали, изловчался хватать его за больное крыло. Орел защищался изо всех сил когтями и клювом и гордо и дико, как раненый король, забившись в свой угол, оглядывал любопытных, приходивших его рассматривать. Наконец всем он наскучил, все его бросили и забыли, и, однако ж, каждый день можно было видеть возле него клочки свежего мяса и черепок с водой. Кто-нибудь да наблюдал же его. Он сначала и есть не хотел, не ел несколько дней; наконец стал принимать пищу, но никогда из рук или при людях.

Мне случалось не раз издали наблюдать его. Не видя никого и думая, что он один, он иногда решался недалеко выходить из угла и ковылять вдоль паль, шагов на двенадцать от своего места, потом возвращался назад, потом опять выходил, точно делал моцион.

Завидя меня, он тотчас же изо всех сил, хромая и прискакивая, спешил на свое место и, откинув назад голову, разинув клюв, ощетинившись, тотчас же приготовлялся к бою. Никакими ласками я не мог смягчить его: он кусался и бился, говядины от меня не брал и всё время, бывало, как я над ним стою, пристально-пристально смотрит мне в глаза своим злым пронзительным взглядом. Одиноко и злобно он ожидал смерти, не доверяя никому и не примиряясь ни с кем.

Наконец арестанты точно вспомнили о нем, и хоть никто не заботился, никто и не поминал о нем месяца два, но вдруг во всех точно явилось к нему сочувствие. Заговорили, что надо вынести орла.

— Пусть хоть околеет, да не в остроге, — говорили одни.

— Вестимо, птица вольная, суровая, не приучишь к острогу-то, — поддакивали другие.

— Знать, он не так, как мы, — прибавил кто-то.

— Вишь, сморозил: то птица, а мы, значит, человеки.

— Орел, братцы, есть царь лесов… — начал краснобай Скуратов, но его на этот раз не стали слушать.

Раз после обеда, когда пробил барабан на работу, взяли орла, зажав ему клюв рукой, потому что он начал жестоко драться, и понесли из острога.

Дошли до вала. Человек двенадцать, бывших в этой партии, с любопытством желали видеть, куда пойдет орел. Странное дело: все были чем-то довольны, точно отчасти сами они получили свободу.

— Ишь, собачье мясо: добро ему творишь, а он всё кусается! — говорил державший его, почти с любовью смотря на злую птицу.

— Отпущай его, Микитка!

— Ему, знать, чёрта в чемодане не строй. Ему волю подавай, заправскую волю-волюшку.

Орла бросили с валу в степь. Это было глубокою осенью, в холодный и сумрачный день. Ветер свистал в голой степи и шумел в пожелтелой, иссохшей, клочковатой степной траве. Орел пустился прямо, махая больным крылом и как бы торопясь уходить от нас, куда глаза глядят.

Арестанты с любопытством следили, как мелькала в траве его голова.

— Вишь его! — задумчиво проговорил один.

— И не оглянется! — прибавил другой.

— Ни разу-то, братцы, не оглянулся, бежит себе!

— А ты думал, благодарить воротится? — заметил третий.

— Знамо дело, воля! Волю почуял.

— Слобода, значит.

— И не видать уж, братцы…