Выбрать главу

Религиозные воззрения писателей разошлись по разным дорогам: один с годами усиливал нападки на Церковь и был отторгнут Ею за это, другой через старчество монаха Зосимы шел к христианско-мистическому, православно-церковному постижению сущности мироздания.

Но оба предстали в глазах Константина Леонтьева как «наши новые христиане», предпочитавшие идее возмездия за грехи идею христианской любви к ближнему и возможность на земле всеобщего братства[245]. Леонтьев критиковал взгляды Толстого и Достоевского на сущность христианства с позиций догматического Богословия.

Этика Достоевского, как и этика Толстого, далеко не догматична. Данная от Бога любовь, дух христианского сострадания и милосердия должны раскрываться, с точки зрения писателей, в процессе самосовершенствования, в постоянном приближении к идеалу.

«Движение к совершенству мытаря Закхея, блудницы, разбойника на кресте, — писал Лев Толстой, будто споря с Кавелиным и «Кодексом Наполеона», — составляет высшую степень жизни, чем неподвижная праведность фарисея. И потому-то для этого учения не может быть правил, обязательных для исполнения. Человек, стоящий на низшей ступени, подвигаясь к совершенству, живёт нравственнее, лучше, более исполняет учение, чем человек, стоящий на гораздо более высокой ступени нравственности, но не подвигающийся к совершенству» (28, 79).

Толстой в отличие от Достоевского видел вне Церкви путь обновления человека, но он, как и Достоевский, несмотря на глубокое понимание противоречивости человеческой природы, утверждал первичность и главенство в человеке христианско-религиозного начала. Из него должны произрастать нравственные и юридические законы. Естественное право должно лежать в основе права гражданского, а не наоборот.

Прошло полтора века, а проблемы, затронутые лучшими представителями русской этической мысли, не утратили своей актуальности и сегодня.

По-прежнему злободневно звучит вопрос о сущности русских либералов, которые, подобно Кавелину, обнаруживают узость мышления в понимании русской жизни; они никак не хотят стать русскими; незабвенно любя Запад, обнаруживают свою нелюбовь к России, предрекая ей многие беды. В работах Кавелина человек оказался в тисках между молотом и наковальней: с одной стороны, культ абсолютной свободы, с другой — власть юридических законов над человеком. В современном обществе это находит выражение в новом, более изощренном тоталитаризме — верховенстве транснациональных установок над интересами народов, наций, личности.

К сожалению, современный отечественный патриотизм также не вызывает восхищения. Среди патриотов немало тех, кто не способен соединить национальную идею с общечеловеческим (не путать с космополитическим) содержанием и потребностями личностного развития.

Еще острее в наше время ощущается необходимость в нравственном просвещении общества и противостояние антихристианским принципам жизни. Чудовищный вещизм, культ тела, с одной стороны, и нищета и голодная смерть, с другой. Насилие и безверие, гибель народов и государств. Кровавая поступь мировых войн. Все это предвидел Достоевский. В это не хотел верить Толстой. Ему казалось, что век насилия на исходе («Конец века») и человечество движется к долгожданному христианскому обновлению; люди одумаются и поймут, что нельзя жить в зле и насилии, что надо открыть врата «всеобщему братству и единению».

Сквозь призму сегодняшних событий очевидно, как далеки мы от провозглашенных Толстым и Достоевским идеалов.

Скрипит и гнется мачта Корабля современной жизни.

Невольно вспоминаются пушкинские строки:

«Громада двинулась и рассекает волны.

XII

Плывет. Куда ж нам плыть?.

.

«

«Я ЕСМЬ, И Я ЛЮБЛЮ…»

Толстой за чтением «Братьев Карамазовых»

Они так и не встретились, хотя каждый из них мечтал о знакомстве. Оба присутствовали на публичной лекции Вл. Соловьева о Богочеловечестве. Но их общий друг Н. Н. Страхов по только ему ведомым соображениям не счел нужным представить писателей друг другу. Через два года — в 1880 г. — Тургенев и Григорович отговорили Достоевского от поездки в Ясную Поляну, заявив, что, по всей вероятности, Толстой «сошел с ума».

И все же встреча состоялась — на расстоянии, не в пространстве — во времени. Они с жадностью читали произведения друг друга. Восхищались одними и восставали против других. Не жалели сил на взаимооценки, критические разборы. При всем различии художественных исканий они были едины в главном — верили в Бога как источник добра и любви, в христианское возрождение человека и человечества, в нравственный прогресс общества через свободное волеизъявление личности.

Говоря об «Анне Карениной» как «факте особого значения», Достоевский сумел увидеть в романе то, что стало очевидным лишь через сто с лишним лет.

«Во взгляде же русского автора на виновность и преступность людей, — писал он о Л. Толстом, — ясно усматривается, что никакой муравейник, никакое торжество «четвертого сословия», никакое уничтожение бедности, никакая организация труда не спасут человечество от ненормальности, а следственно, и от виновности и преступности» (XXV, 201).

Не спасут потому, утверждал Достоевский, что

«сам судья человеческий должен знать о себе, что он не судья окончательный, что он грешник сам, что весы и мера в руках его будут нелепостью, если (курсив писателя. — В. Р.) сам он, держа в руках меру и весы, не преклонится перед законом неразрешимой еще тайны и не прибегнет к единственному выходу — Милосердию и Любви» (XXV, 202).

Критику «Анны Карениной» казалось, что исход

«гениально намечен поэтом в гениальной сцене романа еще в предпоследней части его, в сцене смертельной болезни героини романа, когда преступники и враги вдруг преображаются в существа высшие, в братьев, все простивших друг другу, в существа, которые сами, взаимным прощением, сняли с себя ложь, вину и преступность…» (XXV, 202).

Известие о смерти Достоевского буквально потрясло Толстого.

«Я никогда не видал этого человека, — писал он в начале февраля 1881 г. Н. Н. Страхову, — и никогда не имел прямых отношений с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый, самый близкий, дорогой, нужный мне человек. […] Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне дорог, и я плакал, и теперь плачу» (63, 43).

Можно было предположить, что подобные слова вызваны неожиданностью трагического известия, если бы не было более ранних свидетельств глубокого и искреннего интереса Толстого к творчеству и личности Достоевского.

«На днях нездоровилось, — писал он Н. Н. Страхову в сентябре 1880 г., — и я читал Мертвый дом. Я много забыл, перечитал и не знаю лучше книги изо всей новой литературы, включая Пушкина. Не тон, а точка зрения удивительна — искренняя, естественная и христианская. Хорошая, назидательная книга. Я наслаждался вчера целый день, как давно не наслаждался» (63, 24).

«Записки из Мертвого дома» Толстой воспринял как «образец высшего, вытекающего из любви к Богу и ближнему искусства» (30, 160). Ставя Достоевского в один ряд с Гюго и Диккенсом, он находил в его произведениях «чувства, влекущие к единению и братству людей», полагая при этом, что такого рода чувства «свойственны не одним людям высших сословий», но всем людям без исключения (30, 177).

В «Круг чтения» Толстой включил два отрывка из «Записок» Достоевского — «Смерть в госпитале» и «Орел». Оказавшись в «недельном контексте» книги, они приобрели то особое звучание, которое придавал им Толстой. Художественный мир Достоевского оказался в сопряжении с раздумьями автора и составителя «Круга чтения» о сущности и предназначении человека, истинном и ложном в нашей жизни, степени свободы и несвободы личности. Светом христианского сострадания, милосердия, любви были освещены многие страницы «Записок из Мертвого дома». Тургенев сравнивал роман с дантовым «Адом», Герцен — со «Страшным судом» Микеланджело. Толстой увидел исходящий с их страниц свет христианского человеколюбия, той необычайной религиозности, которая способна была восстановить в погибающем человеке веру и душу.

вернуться

245

См.: Леонтьев К. Н. Наши новые христиане Ф. М. Достоевский и гр. Лев Толстой: По поводу речи Достоевского на празднике Пушкина и повести гр. Толстого «Чем люди живы?». М.: Типография Е. И. Погодиной, 1882. Т. IV. — Брошюра хранится в яснополянской библиотеке Л. Н. Толстого, на ее страницах имеются пометки, сделанные черным и синим карандашами, не принадлежащие Толстому.