Выбрать главу

Он доказывает это блистательно всего какой-нибудь час спустя по приобретении веры; он доказывает, что русский народ вовсе не чувствует того, что могут чувствовать вообще люди, он разрушает душу народа самым всевластным образом, мало того, — объявляет, что сам не чувствует никакой жалости к человеческому страданию. Он объявляет, что «непосредственного чувства к угнетению славян нет и не может быть» — то есть не только у него, но и у всех русских не может быть: я, дескать, сам народ. Слишком уже они дешево ценят русский народ. Старые, впрочем, оценщики. Не прошло и часу по приобретении веры, как пошла опять жариться малина на свечке.

Глава третья
(XXV, 206–223)
I. Раздражительность самолюбия

Прибежали дети и объявляют Левину, что приехали гости, — «один вот так размахивает руками». Оказывается, что гости из Москвы. Левин сажает их под деревьями, приносит им сотового меду с свежими огурцами, и гости тотчас же принимаются за мед и за Восточный вопрос. Всё происходит, видите ли, прошлого года, — помните: Черняев, добровольцы, пожертвования. Разговор быстро разгорается, потому что все неудержимо стремятся к главному. Собеседники, кроме дам, во-первых, один из Москвы профессорчик, человек милый, но глуповатый. Затем следует человек (с тем он и выставлен) огромного ума и познаний, Сергей Иванович Кознышев, единоутробный брат Левина. Характер этот проведен в романе искусно и под конец понятен (сороковых годов человек). Сергей Иванович только что бросился, всецело и с азартом, в славянскую деятельность, и комитетом на него много возложено, так что трудно и представить себе, вспоминая прошлое лето, как он мог бросить дело и приехать на целые две недели в деревню. Правда, в таком случае не было бы и разговора на пчельнике о народном движении, а стало быть, и всей восьмой части романа, которая для одного этого разговора и написана. Видите ли, этот Сергей Иванович, месяца два или три перед тем, издал в Москве какую-то ученую книгу о России, которую давно готовил и на которую возлагал большие надежды, но книга вдруг лопнула, и лопнула со срамом, никто-то об ней ничего не сказал, прошла незамеченная. И вот тут-то Сергей Иванович и бросился в славянскую деятельность, и с таким жаром, какого от него и ожидать нельзя было. Выходит, стало быть, что бросился не натурально; весь его жар к славянам — ambition rentrée (затаенное честолюбие. — В. Р.), не более, и вы ясно предчувствуете, что Левин уже и не может не остаться над таким победителем. Сергей Иванович и в прежних частях проведен был в комическом виде весьма искусно; в восьмой же части становится уже окончательно ясным, что он и задуман-то был единственно для того, чтобы в конце романа послужить пьедесталом для величия Левина. Но лицо очень удачное.

Зато из неудачнейших лиц — это старый князь. Он тут же сидит и толкует о Восточном вопросе. Неудачный и во всем романе, а не то что в одном Восточном вопросе. Это одно из положительных лиц романа, предназначенных выразить собою положительную красоту, — ну, разумеется, не греша против реализма: он и с слабостями, и чуть ли не с смешными сторонами, но зато почтенный, почтенный. Он и добросерд романа, он и здравомысл, но не фонвизинский какой-нибудь здравомысл, который как уже заладит, так точно осел ученый: одно здравомыслие и ничего более. Нет, тут и юмор и вообще человеческие стороны. Забавное же в том, что этот старый человек предназначен выражать собою остроумие. Пройдя школу жизни, отец многочисленных, хотя уже и пристроенных детей, он, под старость, взирает на всё кругом него с тихою улыбкой мудреца, но с улыбкою, далеко, однако, не столь кроткою и безобидною. Он даст совет, но берегитесь игры ума его: отбреет. И вот вдруг тут случилось одно несчастье: предназначенный к остроумию здравомысл, бог знает отчего, вышел вовсе неостроумен, а, напротив, даже и пошловат. Правда, он всё порывается, равно как и во весь роман, сказать что-нибудь остроумное, но так и остается при одном желании, ровнешенько ничего не выходит. Читатель из деликатности готов наконец зачесть ему эти попытки и, так сказать, потуги остроумия за самое остроумие, но гораздо хуже то, что это же самое лицо, в восьмой, отдельно вышедшей части романа, предназначено выразить вещи, положим, опять-таки не остроумные (в этом старый князь твердо выдерживает свой характер), но зато вещи цинические и хульные на часть нашего общества и на народ наш. Вместо добросерда является какой-то клубный отрицатель как русского народа, так и всего, что в нем есть хорошего. Слышится клубное раздражение, стариковская желчь. Впрочем, политическая теория старого князя нисколько не нова. Это стотысячное повторение того, что мы и без него поминутно слышим:

— Вот и я, — сказал князь. — Я жил за границей, читал газеты и, признаюсь, еще до болгарских ужасов никак не понимал, почему все русские так вдруг полюбили братьев славян, а я никакой к ним любви не чувствую? Я очень огорчался, думал, что я урод (это, видите ли, он острит: вообразить только, что он думает про себя, что он урод!), или что так Карлсбад на меня действует (сугубая острота). Но, приехав сюда, я успокоился (еще бы!), я вижу, что и кроме меня есть люди, интересующиеся только Россией, а не братьями славянами…

Вот она где глубина-то! Надо интересоватьсятолькоРоссией. Так что вспоможение славянам прямо признается не русским делом; признавал бы он его русским делом — не говорил бы он, что надо интересоваться только Россией, так как интересоваться славянами само означало бы тогда интересоваться самой Россией и назначением ее. Характер воззрения князя состоит, стало быть, в узости понимания русских интересов. Этого как не слыхать, это тысячу раз услышишь, а в иных сферах так только это и слышишь. Но вот, однако же, нечто гораздо злокачественнее; это разговор, который был за несколько минут прежде. Старый князь спрашивает Сергея Ивановича:

— …ради Христа, объясните мне, Сергей Иванович, куда идут все эти добровольцы, с кем они воюют?..

— С турками, — спокойно улыбаясь, отвечал Сергей Иванович…

— Да кто же объявил войну туркам? Иван Иванович Рагозов и графиня Лидия Ивановна с мадам Шталь?

Вот и проговорился. Вы понимаете, что он к тому и вел и для этого, может быть, и приехал поскорее из Карлсбада. Но это вопрос уже другого сорта, и то, что князь об этом заговорил, как будто даже и не хорошо. Конечно, и это идея не новая, но зачем же она опять повторяется? Прошлой зимой и очень даже многие, кому надо было, утверждали, что кто-то в России объявил войну туркам. Это выставляли; но идейка походила, погуляла и назад воротилась к изобретателям. Потому что ровно никто в России прошлого года не объявлял войны туркам и утверждать это — по меньшей мене преувеличение. Правда, Сергей Иванович далее отшучивается, но наивный и честный Левин, как настоящий enfant terrible (невозможный ребенок. — франц. — В. Р.), прямо высказывает то, что у князя на уме.

— Никто не объявлял войны, а люди сочувствуют страданиям ближних и желают помочь им, — сказал Сергей Иванович.

— Но князь говорит не о помощи, — сказал Левин, заступаясь за тестя, — а об войне. Князь говорит, что частные люди не могут принимать участия в войне без разрешения правительства.

Видите ли теперь, о чем заботится Левин? Дело ставится уже совсем прямо, разъяснено сверх того глупой выходкой Катавасова. Вот что говорит Левин далее:

— Да моя теория та: война, с одной стороны, есть такое животное, жестокое и ужасное дело, что ни один человек, не говорю уже христианин, не может лично взять на свою ответственность начало войны, а может только правительство, которое призвано к этому и приводится к войне неизбежно. С другой стороны, и по науке, и по здравому смыслу, в государственных делах, в особенности в деле войны, граждане отрекаются от личной воли