Выбрать главу

… г. Леонтьев не знает даже и того одного святого отца, о котором он решился упомянуть в рассматриваемом нами трактате. […]

Из всех отцов церкви г. Леонтьев по имени упоминает только одного, именно Исаака Сирина, и из него приводит всего одну строку, смысла которой, как сам признается, с достаточною ясностью не понимает. «Один из глубокомысленнейших учителей церкви (V или VI века), Исаак Сирийский, выражается так в одном из своих поучений: Многая простота есть удобопревратна… Что это такое? — спрашивает г. Леонтьев — Язык перевода очень трудный и оригинальный. Самые мысли Исаака Сирина иногда очень тонки и сложны. Можно легко ошибиться и не так сразу понять его слова. Быть может, и эти строки имеют иное значение, чем то, которое я желал бы им придать» (с. 53). Из этих оговорок г. Леонтьева видно, что для него иметь дело с одним св. отцом как будто гораздо труднее, чем зараз со всеми отцами, которых в полном их соборе г. Леонтьев ловчее заставляет говорить, что ему надобно. Но не в этом дело, а в том, что св. Исаак Сирин по своему миросозерцанию есть отец для г. Леонтьева самый неподходящий, более чем кто-либо другой из христианских учителей (кроме Оригена). Св. Исаак Сирин служит проповедником любви, а не страха. […] Исаак Сирин стоит совсем на другом уровне религиозного сознания, чем г. Леонтьев […] Но позволителен даже и такой вопрос: читал ли еще г. Леонтьев св. Исаака Сирина, или читал ли он его, по крайней мере, сполна и понимал ли, что читал? На мой взгляд, это более чем сомнительно, а доверять ему — опасно… […]

Современные нам специалисты по духовной литературе так величаво молчат, что до сих пор не обмолвились ни одним словом об этой необстоятельной, недоброй, но претенциозной книжке, и, вероятно, так и «премолчат» ее; но если бы был жив Феофан Прокопович, то сей бы не утерпел и не промолчал: он со своим обычным сарказмом сказал бы, что «аутор святоотеческих книг и в руках не держивал, разве когда в шкафу стоящая и неотверстыя видел», и что он «так тую богословию знает, как калмыки архитектуру». Но Прокоповича среди наших современных знатоков духовной литературы нет, и ждать живого, умного слова на такие писания от них так же напрасно, как от вербия грушевых плодов или от козлов молока. Мы же с своей стороны скажем только, что многую простоту предполагает г. Леонтьев в своих читателях и почитателях, но наипаче — напрасно он подъемлет свои неискусные руки на таких людей, как Достоевский и особенно граф Лев Николаевич Толстой, христианские идеалы которого прелестны, чисты и, как сам он где-то признался, — освящены глубоким душевным страданием, доходившим у него «до разделения души с телом».

Глава двадцать девятая. ЛЕГКО ЛЮБИТЬ ВСЕ ЧЕЛОВЕЧЕСТВО, ТРУДНО ЛЮБИТЬ РЯДОМ ЖИВУЩЕГО

Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ
Из записных тетрадей 1872–1875 гг.

«Кто слишком любит человечество вообще, тот, большею частию, мало способен любить человека в частности. Кто очень уж жалеет злодея (вора, убийцу) и проч., тот весьма часто не способен жалеть жертву его. Верить же в то, что злодей, вследствие давления среды, не мог не убить, я не в состоянии и допускаю в сем случае лишь самое малое число исключений, у нас же сделали общее правило.

«Чем хуже, тем лучше» — тоже общее правило» (XXI, 264).

[В комментариях к этому тексту Г. Я. Галаган приводит созвучные ему отрывки из сочинений А. И. Герцена и Л. Н. Толстого:]

А. И. Герцен. Из книги «С того берега»:

«Для того, чтоб деятельно участвовать в мире, нас окружающем, я повторяю вам, мало желания и любви к человечеству. Все это какие-то неопределенные, мерцающие понятия — что такое любить человечество? Что такое самое человечество? […] Что такое любовь, которая обнимает все, что перестало быть обезьяной, от эскимоса и готтентота до далай-ламы и папы, — я не могу в толк взять […] что-то слишком широко. Если это та любовь, которою мы любим природу, планеты, вселенную, то я не думаю, чтоб она могла быть особенно деятельна» (Герцен А. И. В 30 т. Т. VI. М., 1955. С. 84).

Л. Н. Толстой.
Из трактата «Царство Божие внутри вас»

«Где предел человечества? Где оно кончается или начинается? Кончается ли человечество дикарем, идиотом, алкоголиком, сумасшедшим включительно? […] Любовь к человечеству, логически вытекая из любви к личности, не имеет смысла, потому что человечество — фикция» (28, 296).]

Из Яснополянских записок Д. П. Маковицкого
19 октября 1910 г.

Лев Николаевич: «Но поучения Зосимы, особенно его последние, записанные Алешей, мысли, хороши (Маковицкий Д. П. Кн. 4. С. 388).

Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ
Роман «Братья Карамазовы» (1879–1880)
Книга шестая. Русский инок.

Амвросий Оптинский — прообраз старца Зосимы

III. Из бесед и поучений старца Зосимы
и) О аде и адском огне, рассуждение мистическое»*
Фрагмент

Отцы и учители, мыслю: «Что есть ад?» Рассуждаю так: «Страдание о том, что нельзя уже более любить». Раз, в бесконечном бытии, неизмеримом ни временем, ни пространством, дана была некоему духовному существу, появлением его на земле, способность сказать себе: «Я есмь, и я люблю». Раз, только раз, дано было ему мгновение любви деятельной, живой, а для того дана была земная жизнь, а с нею времена и сроки, и что же: отвергло сие счастливое существо дар бесценный, не оценило его, не возлюбило, взглянуло насмешливо и осталось бесчувственным. Таковой, уже отшедший с земли, видит и лоно Авраамово, и беседует с Авраамом, как в притче о богатом и Лазаре нам указано, и рай созерцает, и ко господу восходить может, но именно тем-то и мучается, что ко господу взойдет он, не любивший, соприкоснется с любившими любовью их пренебрегший. Ибо зрит ясно и говорит себе уже сам: «Ныне уже знание имею и хоть возжаждал любить, но уже подвига не будет в любви моей, не будет и жертвы, ибо кончена жизнь земная и не придет Авраам хоть каплею воды живой (то есть вновь даром земной жизни, прежней и деятельной) прохладить пламень жажды любви духовной, которою пламенею теперь, на земле ее пренебрегши; нет уже жизни, и времени более не будет! Хотя бы и жизнь свою рад был отдать за других, но уже нельзя, ибо прошла та жизнь, которую возможно было в жертву любви принесть, и теперь бездна между тою жизнью и сим бытием». Говорят о пламени адском материальном: не исследую тайну сию и страшусь, но мыслю, что если б и был пламень материальный, то воистину обрадовались бы ему, ибо, мечтаю так, в мучении материальном хоть на миг позабылась бы ими страшнейшая сего мука духовная. Да и отнять у них эту муку духовную невозможно, ибо мучение сие не внешнее, а внутри их. А если б и возможно было отнять, то, мыслю, стали бы оттого еще горше несчастными. Ибо хоть и простили бы их праведные из рая, созерцая муки их, и призвали бы их к себе, любя бесконечно, но тем самым им еще более бы приумножили мук, ибо возбудили бы в них еще сильнее пламень жажды ответной, деятельной и благодарной любви, которая уже невозможна. В робости сердца моего мыслю, однако же, что самое сознание сей невозможности послужило бы им наконец и к облегчению, ибо, приняв любовь праведных с невозможностью воздать за нее, в покорности сей и в действии смирения сего, обрящут наконец как бы некий образ той деятельной любви, которою пренебрегли на земле, и как бы некое действие с нею сходное… Сожалею, братья и други мои, что не умею сказать сего ясно. Но горе самим истребившим себя на земле, горе самоубийцам! Мыслю, что уже несчастнее сих и не может быть никого. Грех, рекут нам, о сих Бога молить, и Церковь наружно их как бы и отвергает, но мыслю в тайне души моей, что можно бы и за сих помолиться. За любовь не осердится ведь Христос. О таковых я внутренно во всю жизнь молился, исповедуюсь вам в том, отцы и учители, да и ныне на всяк день молюсь (XIV, 292–293).