Выбрать главу

Древняя Россия была деятельна политически, окраина, но она в замкнутости своей готовилась быть не права, обособиться от человечества, а через реформу Петра мы само собою сознали всемирное значение наше. Гораздо расширились, и это вовсе не от соприкосновения с европейским. Сила была в свойствах русских. Это же от цивилизации, а не от народа? А я отвечу, что если б не было такого народа, как русский, то ни от какой реформы мы бы не расширились, а стали бы англичанами, немцами. А теперь мы расширились, и неужели реформа вышла случайно. Нет, из народных же начал. Но если мы теперь расширились, то еще с начала нынешнего столетия чувствовалось слишком мелочное приложение сил, то есть один культурный слой действовал, а теперь расчеты разбиты, и народ непременно войдет как деятельное лицо. Подождите поколение и увидите, сколько привнесет народ в нашу деятельность.

[…] Лаврецкий есть фигура русская. Пьер там и хорош, где черты русские, — князь Болконский тоже» (XXIV, 183).

Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ
Из Записок к «Дневнику писателя. 1876»

«В чем лучшее и что лучшее, вот вопрос. То же «Новое время» о плюсовых людях… Где их взять? Где хорошие люди? Хорошие люди соприкасаются с идеалами. Во Франции — в «Miserables» («Отверженные». — В. Р.). В твердой Англии — Диккенс, идеал его слишком скромен и незамысловат. В наше время поднялись вопросы: хорошо ли хорошее-то? Хорошо ли, например, терпение и смирение Христово? Как должно устроиться равенство людей, — через любовь ли всеобщую, утопию, или через закон необходимости, самосохранения и опытов науки. Но в Евангелии же предречено: что законы самосохранения и опыты науки ничего не отыщут и не успокоят людей. Что люди успокаиваются не прогрессом ума и необходимости, а нравственным признанием высшей красоты, служащей идеалом для всех, перед которой все бы распростерлись и успокоились: вот, дескать, что есть истина, во имя которой все бы обнялись и пустились действовать, достигая ее (красоту). Как требовать от литературы нашей идеала положительного. С Петра народ на фербанте (в изгнании, на расстоянии. — В. Р.), а в нас самих мы резуверились. Белинского спасли будущие грезы: науки и новых оснований. Я сказал, что ждать от народа, от православия. Я указал на Тургенева и проч. Но это лишь попытки, намеки. Возможнее рисовать реальные фигуры страдальцев от внутреннего недоумения. Увы, я всю жизнь писал это. Существуют, правда, типы Каратаевых, — но это лишь народ. Существует семейство, изображенное Львом Толстым. Но семейство это преходит (преходяще. — В. Р.). Что же вы подразумеваете под плюсовыми достижениями. Вы не в состоянии будете объяснить это. Потугин[99]. Взгляните на Потугиных, — вам поневоле придется остановиться на литературе Дела. Но у них потому и талантов нет, что дело еще не разъяснено и что оно пока еще лишь мечта» (XXIV, 159).

[О народе и интеллигенции]
Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ
Дневник писателя. 1881
Январь. Глава I
V. Пусть первые скажут, а мы пока постоим в сторонке, единственно, чтоб уму-разуму поучиться

Русский крестьянин. Фотография Уильяма Каррика. Нач. 1870-х гг.

«О, не из каких-либо политических целей я предложил бы устранить на время нашу интеллигенцию, — не приписывайте мне их, пожалуйста, — но предложил бы я это (уж извините, пожалуйста) — из целей лишь чисто педагогических. Да, пускай в сторонке пока постоим и послушаем, как ясно и толково сумеет народ свою правду сказать, совсем без нашей помощи, и об деле, именно об заправском деле в самую точку попадет, да и нас не обидит, коли об нас речь зайдет. Пусть постоим и поучимся у народа, как надо правду говорить. Пусть тут же поучимся и смирению народному, и деловитости его, и реальности ума его, серьезности этого ума. Вы скажете: «Сами же вы говорили, как податлив народ на нелепые слухи, — какой же мудрости ожидать от него?» Так, но одно дело слухи, а другое — единение в общем деле. Явится целое, а целое повлияет само на себя и вызовет разум. Да, это будет воистину школою для всех нас, и самою плодотворнейшею школою. […]

Светлая, свежая молодежь наша, думаю я, тотчас же и прежде всех отдаст свое сердце народу и поймет его духовно впервые. Я потому так, и прежде всех, на молодежь надеюсь, что она у нас тоже страдает «исканием правды» и тоской по ней, а стало быть, она народу сродни наиболее и сразу поймет, что и народ ищет правды. […]

Л. Н. Толстой и Лев «рыжий» (Лев Викентьевич Тонилов, крестьянин, сподвижник Толстого). Ясенки. Фоторафия В. Г. Черткова. 1907

Пало бы высокомерие, и родилось бы уважение к земле. Совсем новая идея вошла бы вдруг в нашу душу и осветила бы в ней всё, что пребывало до сих пор во мраке, светом своим обличила бы ложь и прогнала ее. И кто знает, может быть, это было бы началом такой реформы, которая по значению своему даже могла бы быть выше крестьянской: тут произошло бы тоже «освобождение» — освобождение умов и сердец наших от некоей крепостной зависимости, в которой и мы тоже пробыли целых два века у Европы, подобно как крестьянин, недавний раб наш, у нас. И если б только могла начаться и осуществиться эта вторая реформа, то уж конечно была бы лишь последствием великой первой реформы в начале царствования. Ибо тогда матерьяльно пала двухвековая стена, отделявшая народ от интеллигенции, а ныне стена эта уже духовно падет. Что же выше, что же может быть плодотворнее для России, как не это духовное слияние сословий? Свои в первый раз узнают своих. Стыдившиеся доселе народа нашего, как варварского и задерживающего развитие, устыдятся прежнего стыда своего и пред многим смирятся и многое почтут, чего прежде не чтили и что презирали» (XXVII, С. 24–25).

Но в «Записной тетради 1880–1881» Достоевский не исключает и другого пути развития России. Он связан с антинациональным настроем интеллигенции и части российской элиты, готовой принести Россию, как даму, в жертву увеселительной жизни цивилизованной Европы.

«Проект. Нет, ты не знаешь, как они нас ненавидят. Нет, не та цивилизация, не Европа мы для них, не европейцы, мешаем мы им, пахнем нехорошо… Нет, они идею предчувствуют, будущую, самостоятельную русскую, и хоть она у нас еще не родилась, а только чревата ею земля ужасно и в страшных муках готовится родить ее, но мы только не верим и смеемся. Ну, а они предчувствуют. Они больше предчувствуют, чем мы сами, интеллигент, то есть русский. Ну, и побоку идею, сами задушим ее, для Европы, дескать, существуем и для увеселения ее, все для Европы, все и вся — и для нашей невинности. […]

Тургенева, Львов Толстых, заставить их, велеть. Тут нужно творчество, тут художественность. Тут надо, чтоб человек понимал искусство. Да тут один Григорович что может сделать. Плеяду, плеяду заставить. Ну ты мрачен, тебя не надо (это он мне). Ну Островский не годится, не тот род, нейдет, Писемский тоже, тебя тоже не надо, ты мрачен. Но молодых, молодых.

Мы такого изобретем философа, красавчика, который выйдет и начнет читать лекции философии на тему веселости и невинности и в которого разом влюбятся все дамы. Поэты, театр. Газета, в которой ни одного слова правды, нарочно такую, а все самые веселые вещи — фокусы. Мы устроим целую новую академию наук, чтоб занимались впредь одними фокусами для увеселения дам» (XXVII, 76–77).

Глава тридцать пятая. «A LА ТОЛСТОЙ»

«А lа Толстой» — так Ф. М. Достоевский обозначал самобытность Льва Толстого, неповторимость манеры его повествования. Это и умение найти выразительную деталь, и подлинно художественное слово при описании праздников и будней жизни самых разных слоев общества, умение создать атмосферу реальности быта и бытия образа в его неповторимости, с характернейшими подробностями, переходами одного состояния в другое и в то же время несущего в себе всю полноту жизни. Созданные Толстым образы осязаемы, они врываются в зрительно-звуковое пространство читателя, и у него возникает состояние, когда ему кажется, что он может до них дотронуться. Достоевский, будучи сам гениальным психологом, аналитиком чувств и переживаний человека, тонко воспринимал толстовскую «диалектику души», понимал ее особенность, потому ему иногда хотелось «написать» нечто в толстовской манере.

вернуться

99

Герой в романе И. С. Тургенева «Дым». Скепсис по отношению к народу и его цивилизации. Противоречивое отношение и к западноевропейскому миру. Безверие. Философия дела и взгляды Потугина на пути преобразования русской действительности — видимо, об этом и собирался писать Достоевский.