«NB. Юридически начальство только по законам поступает, это только грубая подчиненность и послушание начальству. Но если за отца, тут семейственность, тут подчинение всего себя и всех домашних своих вместо начальства. Начало детских отношений к отцу. Детский лепет невинности, а это приятнее начальству.
Это теория младшего. Младший — олицетворение подлости.
Сокровеннейшие тайны чиновничьей души а lа Толстой» (I, 432).
«После разговора о Духе, ночью встал поцеловать руку. Но тетка спала. Чепец, отвислая губа (Лев Толстой)» (XVI, 73).
Заговор против Княгини (подробности) За полтора года до начала романа ОН (здесь и далее заглавные буквы Достоевского. — В. Р.) женился на бывшей воспитаннице и чрезвычайно дальней родственнице Старого Князя, вдове генерала. Ей было тогда 24 года. Но перед тем ОН некоторое время производил сильное впечатление на Княгиню […] Что же касается до влияния ЕГО полтора года назад, то оно было несомненное и даже с начавшейся уже любовью. Объяснение было со стороны Княгини — и этого она стыдится вековечно, до болезни. Было и свидание, в какой-то жалкой трущобе, вроде трактира, где они вдруг рассорились. Главною причиною ссоры в трактире могла быть грубая семинарская неумелость ЕГО в выборе места свидания и видимые до грубой и комической ясности приготовления к несомненному торжеству.
Свидание и обстановку этого свидания, с подробностями, а lа Лев Толстой, непременно передать в рассказе Подростка» (XVI, 87).
«Внезапное объяснение читателю себя самого (для ЯСНОСТИ а lá Лев Толстой). После ненависти. Я полагаю, что я просто был в нее влюблен без памяти, но ненавидел, не знаю почему, то есть и знаю даже… (как на бале в углу). РЕВНОВА Л. Но тогда эта идея привела бы меня в бешенство. Документ. Сообщу, но умолчу, всё поднялось.
В конце: пойти к Дергачеву (социалист. — В. Р.), воспламениться их ролью. Или учиться (Татьяна). Не знаю. Но идея все-таки при мне, никогда не оставлю» (XVI, 359–360).
Иногда отголоски «а la Толстой» звучат в тех или иных сюжетных ситуациях, придавая им остроту восприятия действительности, сближая Достоевского и Толстого в одном художественно-публицистическом пространстве.
«Не означает ли аллегория Лихтенбергера землю (острова Великобритании), не подвергавшуюся ни разу нашествию, в том смысле, в каком выразился когда-то Наполеон о европейских столицах, подвергавшихся его нашествию: «Столица, подвергшаяся нашествию, похожа на девицу, потерявшую свою девственность». Но орел, по пророчеству, трепетать заставит и другие «вершины прегордые», полетит к югу, чтоб возвратить потерянное, и — что всего замечательнее — «любовью милосердия воспламенит Бог орла восточного, да летит на трудное, крылами двумя сверкая на вершинах христианства». Согласитесь, что уж это-то нечто даже очень подходящее. Разве не милосердием воспламенясь к угнетенным и измученным, взлетел наш орел? Разве не милосердие Христово двинуло весь народ наш «на дело трудное» и в прошлом, и в нынешнем году? Кто станет это отрицать? Этот народ, эти солдаты, взятые из народа, не знающего хорошенько молитв, подымали, однако же, в Крыму, под Севастополем, раненых французов н уносили их на перевязку прежде, чем своих русских: «Те пусть полежат и подождут; русского-то всякий подымет, а французик-то чужой, его наперед пожалеть надо». Разве тут не Христос, и разве не Христов дух в этих простодушных и великодушных, шутливо сказанных словах? Итак, разве не дух Христов в народе нашем — темном, но добром, невежественном, но не варварском. Да, Христос его сила, наша русская теперь сила, когда орел полетел «на дело трудное». И что значит один какой-нибудь анекдот о севастопольских солдатиках сравнительно с тысячами проявлений духа Христова и «огня милосердия» в народе нашем, наяву и воочию, в наше время, хотя и до сих пор изо всех сил стараются мудрецы задавить мысль и похоронить факт участия народа нашего, духом и сердцем его, в теперешних судьбах России и Востока?» (XXV, 123).
…По тем неопределимым признакам, по которым на дальнем расстоянии безошибочно узнается живое тело от мертвого, Наполеон с Поклонной горы видел трепетание жизни в городе и чувствовал как бы дыхание этого большого и красивого тела. […]
— Cette ville asiatique aux innombrables églises, Moscou la sainte. La voilà donc enfin, cette fameuse ville! Il était temps[100], — сказал Наполеон и, слезши с лошади, велел разложить перед собою план этой Moscou, и подозвал переводчика Lelorme d’Ideville. «Une ville occupée par I’ennemi ressemble à une fille qui a perdu son honneur»[101], — думал он (как он и говорил это Тучкову в Смоленске). И с этой точки зрения он смотрел на лежавшую пред ним, невиданную еще им восточную красавицу. Ему странно было самому, что наконец свершилось его давнишнее, казавшееся ему невозможным, желание. В ясном, утреннем свете он смотрел то на город, то на план, проверяя подробности этого города, и уверенность обладания волновала и ужасала его.
«Но разве могло быть иначе? — подумал он. — Вот она, эта столица; она лежит у моих ног, ожидая судьбы своей. Где теперь Александр, и что́ думает он? Странный, красивый, величественный город! И странная и величественная эта минута! В каком свете представляюсь я им!» — думал он о своих войсках (11, 326–327).
Ответом на мысль Наполеона о лежащей у его ног Москве стало изгнание из России русскими солдатами и партизанами французских войск, в конце войны сменившими злобу и ненависть на христианское сострадание: «пожалеть надо», чуть ли не так же, как в Крыму, под Севастополем, подымавшими «раненых французов» и уносившими их «на перевязку прежде, чем своих русских». Не девица потеряла девственность, а стыд и совесть потеряли те, кто пришел надругаться над ней. За то и были наказаны, а потом уж, побитые и израненные, возымели христово милосердие от народа-победителя. Такова суть приведенных выше фрагментов из произведений Достоевского и Толстого.
[Диалог Ивана и черта]
— …Я знаю, ты ходил вчера к тому доктору… ну, как твое здоровье? Что тебе доктор сказал?
— Дурак! — отрезал Иван.
— Зато ты-то как умен. Ты опять бранишься? Я ведь не то чтоб из участия, а так. Пожалуй, не отвечай. Теперь вот ревматизмы опять пошли…
— Дурак, — повторил опять Иван.
— Ты все свое, а я вот такой ревматизм прошлого года схватил, что до сих пор вспоминаю.
100
«Этот азиатский город с бесчисленными церквами, Москва, святая их Москва! Вот наконец этот знаменитый город! Пора»