Выбрать главу

Остановимся же здесь и спросим: есть ли другая причина возникновения пропасти между Толстым и былым русским государственным строем, кроме той, что он стремился быть верным учеником Христа? А те, кто в причастности его к гибели этого строя упрекают, не должны ли, положа руку на сердце, признать, что для них былое русское государство — ценность более высокая, чем учение Христа? Если бы они открыто это признали, спорить было бы не о чем: с логикой они были бы в ладу. Но только при этом условии. Иначе — как бы усердно ни исполняли они обряды, как бы упорно ни отмежевывались от вольнодумцев и еретиков — их отрицание Толстого обнаруживает или недомыслие, или трусливый культ иллюзий ради иллюзий. К чести и достоинству русской церкви, надо сказать, что великое уважение, а иногда и почти благоговение к Толстому, вопреки продиктованному Победоносцевым отлучению, все больше проникает в сознание ее представителей.

Пора кончать, а мне, пожалуй, заметят, что утверждение, с которого я начал,— о том, что Толстой нам нужен, как прежде, – осталось голословным. Даже больше: утверждение это может показаться более спорным, чем представлялось до того, как в Толстого мы стали пристально вглядываться и постарались в особенностях его разобраться. В самом деле, «рискнуть миром» – кто же на это решится? Добиваться чего-то невозможного, запутаться в противоречиях, убежать из дому, измучив жену, бросив семью, друзей, работу, умереть на какой-то захолустной станции, вызвав во всем мире волнение, а в своей стране, кроме того, и раздоры,— к чему, к чему все это?

Наконец, даже то, о чем я только что говорил, расшатывание русских государственных устоев, обличение правительства, заявления «не могу молчать», звучавшие на весь свет, как набат,— что это дало, и если результаты взвесить, не оказалась ли поистине последняя лесть горше первой? Подобные недоумения распространены, и если остаться в области более или менее приемлемых ответов на практически разрешимые вопросы, недоумения эти обоснованны.

Но существуют ли ответы на то, что составляет основу и загадку человеческой жизни, на то, с чем порой соглашается разум, но не соглашается совесть? Знаем ли мы, откуда пришли и куда уйдем? Нет ли в каждой человеческой душе хотя бы скрытого, приглушенного беспокойства о том, как бы прожить, чтобы не пришлось когда-нибудь, вслед за Пушкиным, повторить: «И, с отвращением читая жизнь мою…»? Понять величие Толстого можно, лишь поняв, что он с постоянной и беспримерной силой был одержим той же безнадежной потребностью ответов, которая тусклым огоньком трепещет в каждом из нас, и что главное в нем — дух его, а не учение, которое при такой требовательности духа и не могло оказаться полностью на его уровне. Дух Толстого как будто участвует в еще неоконченном, еще продолжающемся построении мира, в упорядочении его — в том «делании», о котором говорит и Евангелие,— он вызывает в памяти слова из книги Бытия об образе и подобии, по которым был будто бы создан человек. Толстой возвратил людям эти образ и подобие, нами беспрерывно искажаемые, и нечего, значит, удивляться, что он не мог остаться терпимым к явлениям, мимо которых с безразличием проходим мы. Среди других людей Толстой был исключением, но не стоял особняком: он говорил не о том, чего мы не знали, нет, он напоминал то, о чем мы забыли. Оттого людям и казалось, что он пишет обо всех нас и даже за всех нас.

Сейчас, в грохоте современных катастроф, в шуме и лязге непрерывных неурядиц, чувство это ослабело, но оно многими, многими владело при его жизни, и оттого уход и смерть Толстого были всемирным событием, внезапно заслонившим все другое. Уход Толстого был символом, предостережением, напоминанием, смысл которого казался гораздо шире и глубже непосредственных к нему поводов. Сейчас мы живем в эпоху, о которой с тревогой случается думать, не есть ли она начало какого-то одичания. Дай Бог, чтобы предчувствия эти оказались ошибкой, но при виде того, с какой пренебрежительной легкостью причисляется теперь к отжившим пустякам, могущим волновать лишь слабонервных интеллигентов, многое, что отличает человека от животного, становится страшно за будущее. В частности, не замаскированным ли одичанием внушено и столь часто встречающееся в наши дни презрение к толстовству? Да, бесспорно, дух Толстого значительнее его учения, но не случайно же он именно в этом учении, а не в другом пытался найти удовлетворение! При всем, что вплелось в толстовство сектантского, узкого, а лично, у его основателя, и почти наивно-беспомощного, оно, с опрощением, с вегетарианством и трезвостью, с отречением от прелести мира ради праведности мира, не было досужей барской выдумкой, и во всяком случае оно бесконечно выше, бесконечно чище той вульгарной смеси квазимарксизма с квазиницшеанством, которая теперь успешно выдается за необходимые и будто бы здоровые нормы поведения государственного, общественного и личного. Надо помнить о Толстом, чтобы веяниям этим не поддаться и чтобы рассеять сомнения насчет того, нужен ли он нам так же, как прежде. А особенно надо помнить о нем нам, русским, чтобы остаться русскими не по одним только паспортным признакам, хотя бы и беженским. Если на чей-то неведомый вызов Россия Толстым ответила, то сказала она при этом лучшее, самое высокое, что сказать ей было дано,— и к тому же самое русское. Каждый народ вносит что-то свое в общую сокровищницу, и, хотя нам, нашим «славянским душам», порой приписываются свойства, от которых мы открещиваемся, несомненно Россия, как целое,— и вопреки ее теперешнему политическому облику — представляет собой нечто, без чего мир был бы беднее и что должно бы рано или поздно войти незаменимым, необходимым: слагаемым в общее развитие духовной культуры. Чем дольше живешь на Западе, тем достовернее и как-то радостнее это чувствуешь, и достаточно мы дали свидетельств нашей любви к Европе, «стране святых чудес», достаточно осознали свой неоплатный долг ей, чтобы иметь право без всякого патриотического бахвальства сказать это о себе: в России — особое, менее формальное, более свободное и широкое понимание добра и зла, иное, более острое ощущение правды и фальши. Мир был бы беднее без России, а Россия немыслима без Толстого, как человек без лица. Оттого и хула на Толстого, если исходит она от кого-либо из русских, есть отступничество и кощунство.

Чему надо бы у Толстого учиться? Его несговорчивости, его поискам, его отказу от безмятежного наслаждения благами и дарам жизни, столь обильно ему природой представленными, хотя бы пришлось вместо этого биться головой о стену. Образ и подобие – в неспособности на чем-либо успокоиться, пока состояние мира к этому не располагает, в обреченности бескорыстно мучиться, безответно спрашивать, в преданности свету, который — как знать? – если его не поддерживать, может в мире исчезнуть. В этом смысле в толстовском творчестве была вечная правда. Достоевский кончил свою речь о Пушкине знаменитыми словами о том, что Пушкин унес с собой в гроб великую тайну и что «вот мы эту тайну разгадываем». Толстой тайны в гроб не унес, но унес правду или, вернее, умирая, нам ее завещал.

И вот сегодня мы ее вспоминаем.