— Ведь я живу, а пока живу, надеюсь, и, раз надежда меня не покидает, моя участь не тяготит меня.
— Но на что ты можешь надеяться?
— Я еще не знаю.
— Мы все, сидящие на этих скамьях, гнем спины и оплакиваем наш жребий. Если бы даже нам дали свободу, мы бы не знали, что с ней делать. Но ты…
— Главное — жить. Даже в нашей нищете, в глубине ее таится радость, доступная всякому: слышать биение своего сердца, дышать, видеть. Любить то, что видишь, значит, обладать им, значит, быть тем, что видишь, и, стало быть, перестать быть собой. Забвение себя — источник великой радости!
— Если рассуждать так, то кем ты только не бывал: дворцами и даже странами!..
— И морем, которое всегда неповторимо…
Каждый или почти каждый вечер они так беседовали вполголоса, черпая для себя в этих разговорах ничем не заменимую поддержку и гордость, необходимую для того, чтобы снова стать людьми, достойными этого имени, то есть способными помнить и мыслить. Вокруг неровный храп прерывался глухими стенаниями, недосказанными словами, приоткрывавшими тайны сновидений. Но ближе к корме, где сгущалась тьма, хохотали чьи-то тени, разгоряченные вином, или тяжело дышали, томимые жалкими желаниями, как звери во время течки. На верхней палубе напевали солдаты. Кованые каблуки часовых, древки пик стучали по настилу с равными промежутками. Звезды лепились над морем одна к другой, они были еще только робкими серебряными точками, но все время вспыхивали новые и новые боязливые дочери тьмы и туманных небесных бездн.
Доски возле мачты скрипнули. Это был надсмотрщик за каторжниками, сопровождаемый стражей. Рукояткой плети он коснулся плеча Гальдара:
— Господин Доримас зовет тебя. Идем же.
3
Доримас лежал на роскошном ложе из черного дерева с резными завитушками в виде дельфинов. Расшитые подушки приподнимали его истощенную грудь, перетянутую повязкой. У него были огромные, как и у его отца, Нода, глаза, обведенные темными полукружиями, те же густые, поблескивающие черные, но не скрывающие высокого лба локоны, тонкая шея, унаследованная им от матери, так же завитые, но более изящные усы, та же хищная челюсть и рот, может быть, только менее чувственный, с бледными губами, и, наконец, та же матовая кожа, цвет которой казался болезненным. Пот выступал каплями на его маленьких, хрупких, почти прозрачных ладонях. Он тоже играл своими перстнями с изумрудами.
Воздух был влажен. Тяжелые занавески с вышитыми золотом солнцами и трезубцами были опущены: боялись, что болезнь принца возобновится до окончания пути и кровь снова хлынет горлом. Его рана, совершенно не опасная вначале, заживала очень медленно, вздувшиеся губы были искусаны по краям и время от времени кровоточили.
Два светильника, подвешенные к толстой балке, покачивались в такт кораблю. Весь пол был устлан толстым шерстяным ковром с вытканными на нем лодками и плавающими рыбами. В полутьме можно было еще различить столик, уставленный кувшинами с питьем и чеканными кубками, а между ними богатый шлем и два меча, скрестившие обнаженные лезвия.
— Завтра, после всего, что нам пришлось пережить, мы наконец будем в Посейдонисе.
Принц старался говорить медленно, чтобы не задыхаться. У него был низкий, как у отца, голос, но более мягкий, почти нежный.
— …Ярость императора будет ужасна, но не следует ее бояться… Ты будешь возле меня… Я поведу тебя с собой во дворец. Я так решил.
Гальдар чуть заметно покачивал головой. Он слушал напряженно — скованный, сжатый, словно сплошной комок нервов, с мускулами, позолоченными загаром.
— …Я очень хочу, чтобы император узнал тебя… Ты понимаешь почему?
— Нет, господин.
— Как же так? Подумай! Дважды ты спасал мне жизнь… В первый раз я приказал разбить твои цепи. Во второй я верну тебе полную свободу, и если смогу, и если ты не откажешься, то потом… Ты совсем не удивлен? Ты ничего не понял? Ты будешь свободен, Гальдар. Ты уже свободный человек. Мой отец не сможет отказать мне в этой милости… Однако мне интересно знать, что побудило тебя рисковать жизнью ради твоего принца? Какое чувство, какая тайная, врожденная сила руководила тобой?
— Я помогал не принцу, а просто человеку, которому угрожала опасность, такому же существу, как и я; вот и все, господин.
— Существу, как и ты?.. Человеческому существу… да, увы, кто же я еще?! Твой ответ должен бы разгневать меня, но я принимаю его… Так ты не чувствовал любви ни на горчичное зернышко?
— Разве рабу позволено питать какие-нибудь чувства?