Четыре дня кряду ходил я в собор не столько затем, чтобы еще и еще раз любоваться каждым фрагментом полотна, каждой сценой на нем, сколько для того, чтобы вновь пережить прекрасное время своей юности. Я как бы и вправду вошел в это полотно, напрочь позабыв про тот, едва ли достойный восхищения образ, какой я являю собой теперь. Ибо, в конце концов, я сам был одним из тех героев. Я узнавал себя среди этих всадников, не только мыслями, но и всеми моими чувствами вернулся в прошлое — я стал остро ощущать даже запах и вкус воздуха, которым когда-то дышал.
Засим, навестив многих моих друзей, бывших товарищей по оружию, я, по-прежнему пребывая во власти обуявших меня переживаний, возвратился к себе в деревню. По пути домой я часто закрывал глаза, чтобы лучше представить себе полотно. И если б не мой конь, ловкий и проворный — не чета хозяину, я непременно угодил бы в какую-нибудь лощину, свернул себе шею или завяз в болоте.
Однако минуло еще немало дней, прежде чем я отважился открыть крышку чернильницы. До последнего вечера меня не волновало то, каким будет мой рассказ, я знал, что он должен быть ровным, гладким и возвышенным — в точности, как речи наших святых отцов, и всенепременно изумить Герара. Но нынче, уже в сумерках вернувшись домой после долгой скачки, я спрыгнул с коня и вдруг услышал пение птицы. Ее несравненный голос звучал мягко и проникновенно. Я не видел, что это была за птица, затаившаяся в густой листве груши. Но она каким-то чудесным образом напоминала мне птаху, что я слышал в Сен-Валери в тот вечер, накануне нашего отплытия к берегам Англии. Помню, я тогда вышел из шатра, и вдруг откуда-то с дерева мне, подобно струе воды, направленной неожиданно прямо в лицо, ударила дивная трель. Конечно, все это как-то чудно, но я тотчас велел принести мне чернила, бумагу, и мое перо вдруг само устремилось по пергаменту, как резвый жеребенок по чистому полю.
Глава II
Конторку мою изготовил плотник из Кустэнвиля — специально по заказу Онфруа, моего родителя, который в юные годы, незнамо почему, предался вдруг страсти к наукам. Конторка эта сработана довольно грубо, а весит она ничуть не меньше огромного обеденного стола или соборной кафедры со скамьями в придачу — такое впечатление, будто над нею трудилась рука, больше привыкшая тесать форштевни стругов. Но мне она подходит вполне, я по природе своей неприхотлив. Пламя толстой восковой свечи выхватывает из тьмы испещренный прожилками пергамент на шероховатой доске. А выведенные чернилами буквы посверкивают, точно спинки насекомых, роящихся над мешками с мукой в амбаре. Оживут ли буквы? Обретут ли сложенные из них слова магическую силу? Сумею ли я найти эти слова? Такие вот мысли кружат сейчас в моей голове! Надеюсь, мне все же достанет благоразумия не лезть из кожи вон. Есть у меня и другой повод для изумления: птица из Сен-Валери вновь явилась мне нынче вечером и в тот же час. Сказать по правде, я ждал ее; мне очень нужно было услышать ее голос, ибо он будил во мне вдохновение. Как утверждают некоторые, труден только первый шаг; но второй тоже не легче! Пичуга сокрыта от меня листвой груши, и я пока не знаю, как она зовется. Быть может, она так и останется для меня «сен-валерийской птицей».
В ненастную пору, когда день становится короче, отец мой уходил с головой в чтение. Он устраивался за неказистой конторкой и ставил свечу в подсвечник из кованого железа, тот же, что стоит и теперь перед моими глазами; как сейчас, вижу я старческий лик отца. О, он не был хорош собою, хотя в округе слыл «дородным красавцем». Его серые глаза сверкали, словно воды морские перед бурей. По обеим сторонам тяжелого подбородка свисали одутловатые щеки. Широкие плечи были как бы продолжением могучей, как у быка, шеи, волосы по нормандскому обычаю подстрижены в кружок. С возрастом от чревоугодия живот у него сделался огромным, точно бугор. Дабы его ненасытная туша могла разместиться за конторкой, в крышке пришлось вырезать полукруг. С конем, однако, он управлялся довольно лихо, а плавал он как рыба. Я сам видал, как однажды, в канун Рождества, он как бы играючи переплыл Сиену, а вода в ней была холоднющая — пальца не сунешь; мы тогда здорово испугались за него, а он только смеялся над нами! Матушка моя, Герар, старики из Реньевиля и Кустэнвиля, купцы и землепашцы, мужики и бабы — все в один голос утверждают, будто мы с отцом похожи как две капли воды! Надо же какая снисходительность! Если я подстрижен в точности, как он, и подбородок мой брит, как у него, это еще ничего не значит — кому, как не мне, знать, что кровь древних нортманнов[30] во мне заметно поостыла. Застольные оргии нисколько не укротили воинственный дух этого великого народа, никакие пиршества не смогли утолить в нем жажду наживы, сломить его отвагу. Что до меня, то неистовству славы и богатству я предпочитаю безмятежное существование. Древним владыкам морских просторов было чуждо наслаждение красотой заката, благодатью раннего весеннего утра и неизменной чередой времен года. То были воины — они торопились вершить ратные дела. Они не позволяли себе подолгу услаждаться благолепием природы и пением птиц. Единственно, что я унаследовал у них, — это безудержную страсть к мореходству. Тот же плотник из Кустэнвиля смастерил для меня остроносую лодку и длинную, точно минога. В ней я легко скольжу меж бурных прибрежных течений, хотя любой скажет, что плавать в здешних водах отнюдь не безопасно. Иной раз, когда на меня находит блажь, я правлю прямиком в открытое море — к близлежащим островам. Мне не раз случалось бороться со штормами, так, забавы ради. На островах, как нигде, сохранились древние обычаи. Мне кажется, их жители и посейчас втайне поклоняются забытым божествам наших предков, пришедших с севера. Во многих жилищах я видел фигурки Тора[31] с молотом и валькирий[32]. Не знаю почему, но языческие боги дороги моему сердцу, они волнуют мне душу, как это ни чудно.
31
32