Большой универсальный магазин в Ленинграде. Внутренняя лестница. Гигантские стекла внизу выбиты, и в магазине стоит трамвай, вошедший в магазин. Мертвая вагоновожатая. На лесенке у полки – мертвый продавец с сорочкой в руках. Мертвая женщина, склонившаяся на прилавок, мертвый у входа (умер стоя). «…» В гигантских окнах универмага – ад и рай. Рай освещен ранним солнцем вверху, а внизу ад – дальним густым заревом. Между ними висит дым, и в нем квадрига над развалинами и пожарищами. Стоит настоящая мертвая тишина.
А в Москве предается жестоким чудачествам свита Воланда – и горожане теряют головы (как в прямом, так и в переносном смысле), разбегаются по улицам голые гражданки… Одним словом, жизнь в состоянии «полного разоблачения».
Итак, катаклизм, катастрофа, эсхатология. Булгаков всегда стремится показать мир на кризисном пике. «Кризис, Бродович, – говорит в „Белой гвардии” едва не умерший от тифа Алексей Турбин. – Что… выживу?» Кризисное время – переход от одного цикла к другому, перерыв постепенности, «пауза» в плавном течении времени. В такие моменты совершается как бы возвращение в вечность, очередное приобщение к первоначалу. В таких ситуациях обретают актуальность основополагающие философские проблемы.
Разумеется, здесь сказалось влияние эпохи, в которую формировался и жил Булгаков: практически все социальные институты оказались тогда сломаны, а все традиционные ценности – «отменены». Но эсхатологизм его мироощущения вряд ли может быть объяснен лишь окружающими обстоятельствами – дело также в индивидуальном своеобразии творческой личности. И примечательно, что образ «конца света» в булгаковских произведениях сопровождается не унылой безысходностью, а ощущением непреходящего движения и обновления.
Катастрофа – не просто всеобщий трагический дискомфорт, но также возможность приобщиться к вечности. Может быть, ярче всех об этом сказал поэт, чья строка послужила заглавием данной статьи, – Федор Тютчев. В его стихотворении «Цицерон» речь идет о человеке, оказавшемся, подобно булгаковским героям, на тектоническом разломе истории. Он тревожен и удручен, ибо безвозвратно отрывается от «родной» эпохи, – однако ему дано и особое счастье: возвыситься, «превзойдя» свое время, и причаститься вечности, уравнявшись с богами:
Как в гоголевской повести «Страшная месть» – совершается чудо: «…Вдруг стало видимо далеко во все концы света». Булгаковские персонажи тоже обретают дар «дальновидения». Иван Русаков в «Белой гвардии» прозревает «синюю, бездонную мглу веков, коридор тысячелетий». Герои «Мастера и Маргариты», прощаясь с Москвой, фактически прощаются и с эпохой, которой принадлежит этот город, – перед ними встает зрелище истории человечества на всем ее протяжении. И читатель Булгакова, наблюдающий вроде бы «сиюминутные» события, вместе с тем призван мысленно охватить бытие в целом.
Конечно, «явления» вечности не могут совершаться в обычном, «бытовом» пространстве. Место у Булгакова такое же «беспокойное» и кризисное, как и время. Будь то квартира, дом или город – пространство, словно сценическая площадка, выделено из «большого» мира: внешне ограничено, а внутренне «разомкнуто» в бесконечность, вбирая черты различных эпох.
Булгаков – писатель «городской»; но, в традициях Гоголя, булгаковский город – это «город-мир», «город-миф». Сквозь конкретный, узнаваемый ландшафт «проступают» черты нескольких легендарных городов. Не случайно в «Белой гвардии» место, где происходят события, лишено имени: это Город «вообще», в котором детали реального Киева совмещаются со «знаками» античного Рима, гибнущего библейского Вавилона, легендарного Иерусалима (его образ возникает в сцене молитвы Елены Турбиной) и даже Москвы и Петербурга. В «Мастере и Маргарите» взаимное «наложение» современной Москвы и древнего Ершалаима очевидно: действие романа развивается по двум фабульным линиям, которые взаимопроникают, взаимоотражаются друг в друге. При этом образ Москвы опять-таки осложнен ассоциациями с Римом, Вавилоном, Киевом…
В таких условиях булгаковские персонажи – обитающие вроде бы во вполне конкретном времени-пространстве – постоянно кажутся (или впрямь оказываются) «выходящими» за пределы своей эпохи, играют некие «вечные» роли. Например, Елена Турбина, в которую влюблены, кажется, все без исключения мужчины, соотносится с мифической Еленой Прекрасной – той самой, из-за которой в свое время разразилась Троянская война. Писателя-приспособленца Пончика-Непобеду в пьесе «Адам и Ева» зовут Павлом Апостоловичем (комментарии, как говорится, излишни); да и имена главных героев Адама Красовского и Евы Войкевич говорят сами за себя. А в комедии «Иван Васильевич» управдом оказывается до того похож на «грозного» царя, что даже родная жена отличить не может, – и не имеет значения, что между Иваном Васильевичем Буншей и Иоанном IV Васильевичем четыре века дистанции (которые, впрочем, преодолеваются благодаря изобретению Тимофеева).