Елена Ермиловна бесшумно исчезает за дверью.
– Крыса какая-то домовая, – говорит брезгливо Лидия Евграфовна.
Катерина, самая младшая, помогает одеваться. Лидия Евграфовна в белой одной кружевной рубашке и в черных чулках, обтягивающих стройные ее ноги до бедер, полулежит в низком кресле. Рубашка съехала с плеча, видны круглые ее плечи и большая, еще красивая грудь с матовыми сосками. Катерина причесывает обильные ее рыжие волосы. У Лидии Евгра-фовны карие глаза, тонок горбатый нос, и она хищно-красива. Катерина, полная и вялая, одета в неряшливый капот, но волосы ее – тоже рыжие и обильные – причесаны пышно.
– А-а! – берет гамму Лидия, чтобы испробовать голос, и говорит: – Так ты покажись Наталии, или еще с кем-нибудь… Ты когда заметила?
– Да я думаю, месяц, – вяло говорит Катерина.
– Ну, если месяц, можно повременить. Fausse-couche – это очень просто. – Лидия интимно улыбается. – Это ты который раз?
– Второй.
– А кто он?
– Каррик. Военрук. Офицер, но партийный, но не коммунист.
– А тебе сколько лет?.
– Девятнадцать, скоро двадцать.
– Однако! Я в твоем возрасте мужа, как чумы, боялась.
– Вон Оля Кунц почти каждый месяц. У нее какая-то повитуха есть… очень дешево. Ты удивляешься, теперь всё…
– Нет, обязательно к доктору! Никаких повитух. И вообще аборт нисколько не полезен. Сегодня же ступай к врачу. Аах!.. – Лидия молчит долго, ломает руки и шепчет: – И опять такой длинный день, совсем ненужный, день, как пустыня… Ну, да, а я одна, одна! Есть сказка о царевне-лягушке, – зачем, зачем Иван-царевич сжег мою лягушечью шкурку?.. Ну, да…
А за открытыми оконцами в парке, над миром идет июнь. Над миром, над городом шел июнь, всегда прекрасный, всегда необыкновенный, в хрустальных его восходах, в росных утрах, в светлых его днях и ночах. В девичьих антресолях низки потолки, белы стены, и жужжат медвяные пчелы в открытых квадратных оконцах. Всякая женщина – неиспитая радость. Впрочем, Наталья… В это утро Наталья сказала матери, что уезжает вон из дома, в больницу. Утром же мать повстречала в коридоре Егора.
– Егор, поди сюда! Говори правду.
Егор медленно подходит к матери, стоит около нее, – руки его опущены, опущена голова, тоскование и стыд в красных его глазах.
– Егор, ты пил вчера? Пьянствовал?
– Да, – тихо отвечает Егор.
– Где деньги взял? Егор молчит.
– Где деньги взял? Правду говори!
– Я – Я пропил Натальину, Натальино пальто.
Мать коротко размахивается и бьет богатырской своей рукой по дряблой щеке Егора. Егор неподвижен.
– Вот тебе! Пошел вон и не смей от себя выходить. Не смей на музыке играть. Пошел вон! Молчать!
Егор согнувшись уходит. И тогда по комнатам несется свирепый крик Бориса:
– А я вот не хочу молчать! Вам пора помолчать! Надоело! Будет!.. Елена Ермиловна, Еленка! беги к Егору, крыса, и скажи, что я, Глеб, Наталья, – мы протестуем! беги, крыса!.. Мать, купчиха, ты!.. берегись!.. Марфа! водки!.. Мать, полканша, купчиха, – пойми твоим медным умом, что все мы с твоими робронами летим к черту!.. К черту, к черту все!.. Аа-ах!.. Егор, иди, сыграй, сыграй Интернационал!
– Молчать, большевик! Я мать, я учу!.. Я кормлю!
– Что-о?! ты кормишь?! краденое кормит, – грабленное!.. Марфа, водки!..
В темной комнате княгини – темно, обильно наставлены шкафы, шифоньерки, комоды, две под балдахином кровати. На темных стенах, в круглых рамках, головные висят выцветшие портретики и фотографии. Сумрачно опущены на окнах гардины. В золотых очках, княгиня стоит у раскрытого своего секретера, раскрыты пред ней отчетные ее книги: «Провизiонная», «Бой посуды», «Разсчетъ прислуги», «Бѣльевая», «Одежная», «Дѣтская».
В «Бой посуды» княгиня вписывает:
«Тоня разбил один стакан».
В «Дѣтскую»:
«Наказан Егор, Наталья сошла с ума уѣзжатъ въ больницу жить изъ родительскаго Дома. Богъ ей Судiя, въ подарокъ Ксенiи десять ру.» –
В «Бельевую» и «Одежную» княгиня вписывает проданное татарам и на базаре, и сумму ставит на приход в «Приходо-расходную».
И княгиня плачет. Княгиня плачет, потому что она ничего не понимает, потому что железная ее воля, ее богатство, ее семья – обессилели и рассыпаются, как вода сквозь пальцы.
– Вот в том тюрнюре, что продали сегодня, – говорит она в слезах Елене Ермиловне, – я в первый раз увидела княгиню-мать, когда приезжала невестой. У меня тогда была сирень в волосах, а был январь.
Впрочем, скоро княгиня уже не плачет. Она стоит у секретера с пером в руках, опираясь локтями о свои книги, и рассказывает о давно ушедшем, цепляя одно за другое, родное, свое, давно – и так недавно – прошедшее.