– Давыдок! Полно тебе по саду основу сновать! Садись рядком, потолкуем ладком. Слушай меня, милый человек: можно говорить с тобой по тайности?
– С превеликим моим удовольствием.
– А что я тебе скажу, ты – уши открой, а язык проглоти. Не разболтаешь? Дело-то больно неладное…
– Доказчиком еще ни на кого не бывал, супротив же вас, Матрена Никитишна, мне в подлецы попадать ровно бы и невозможно.
– Ладно. Потому что, прямо тебе скажу: тут не то что поплатишься спиною, а недолго и жизни решиться.
– Вы, Матрена Никитишна, загодя не пугайте: я не так, чтобы из очень пужливых. Это какое же ваше дело будет? Уж не то ли, о чем намедни мне говорил Конста?
– А он тебе разве что говорил? – воскликнула Матрена: Зина выходила права, и Конста не бездействовал, но «обмозговывал» и хлопотал, – и как раз попал на человека, какого надо было для дела.
Давыдок мигнул на макушки леса, черневшие вдали – за садовою оградою…
– Поминай, как звали! – объяснил он.
– Ну… хоть бы и так…
Матрена впилась в него испытующим взором.
– Консте я сказал: это точно – товарища ему для такой затеи лучше меня не найти. Но только вся зависимость от вас, Матрена Никитишна. Без вас я с места не тронусь, а с вами – хоть во все преисподние-с…
Матрена положила руки на плечи егеря и любовно сказала:
– Вот ты, Давыдок, говорил, что любишь меня и в закон хочешь вступить. Я бы ничего, да скажу тебе, не потаю: ты у князя в егерях, что в кабале – чай, до смерти здесь проживешь: а мне Волкояр ваш уже который год стоит поперек глотки. А теперь… тебе все ли Конста рассказал?
– Насчет Зинаиды Александровны? Все-с.
– Вот и посуди, какой грех. Стало, уж вовсе нельзя оставаться… Дело это ихнее всех нас отсюда вон гонит. Надо идти.
– Когда угодно и куда пожелаете. Признаться, кабы не вы, Матрена Никитишна, я бы давно навострил отсюда лыжи. Потому что для человека, который вольготу возлюбил, сласть в Волкояре не ахти какая. А кому в душу совесть дана – даже и несносно. Пьянство, безобразие, девки, своевольство. На конюшне каждый день кто ни кто криком кричит. Поневоле в лес уходишь, – не видать бы здешнего содома-гоморра. Душит меня возле жила. Душа дубравы просит. А уж князь Александр Юрьевич опостылел мне, – глаза бы мои не видали! Верители, – брожу я с ним ономнясь по болоту, а сам думаю: «И леший ли меня под руку толкал – тебя из трясины вытаскивать? Толкнуть тебя к болотному бесу в бучило, – и греха на душе не будет».
– Что ты? что ты? Любимый-то егерь его?
– Что – любимый? Я справедливость люблю, меня подачкою не купишь. Я за справедливость-то, когда на воле был, может быть, людей убивал. Несносно мне видеть его тиранство. Сколько народу из-за него мукою мучится. Уж чего хуже? Родную дочь – и ту томит словно в остроге. Вот теперь к саду меня приставил. Вы думаете: в самом деле яблоки стеречь от воров? Очень ему нужны яблоки! Хлопонич их, яблоки наши, возами на плоты грузит да по Унже на Волгу к Макарию сплавляет…
– Любовников наших с Зинаидою поставлен ты стеречь, – смеялась Матрена. – Что же – стража верная – много наловил?
– Уж хоть бы вы пожалели, Матрена Никитишна, не издевались над человеком. Разве своею волею хожу?
– Муфтель намедни заборы осматривал. Где слабо, сейчас же велел покрепче забрать. Потому, говорит, до зимы недалеко, – прошлую зиму волки в сад забегали. Начнут под окнами выть, могут княжну испугать. Заботливый какой! Именно правильно слово ты сказал, что острог нам устроили. Того гляди, и в саду-то нас ограничат. А в горницах у нас несносно. Густавсонша наша совсем плоха. Лекарства эти больным человеком пахнут. Охает она… сердце рвет… И зачем это дано человеку, что ему умирать трудно?
– Эх, Матрена Никитишна! Кабы легко помирать – кто жить бы стал?
С тех пор каждый вечер они подолгу засиживались на крыльце и шептались. В дворне прошел слух, что наконец-то Матрена и Михайло поладили и хотят обзакониться.
Зина не принимала участия в совещаниях своих друзей. Она знала, что посоветовать им ничего не может, а как ее освободят, – ей было все равно, лишь бы освободили. Консте она верила слепо и всецело отдала ему в руки свою судьбу. Пока Матрена, Конста и Михайло шептались, она сидела вдали от них и молча смотрела, как в синем небе загораются изумрудные звезды, радостно волнуемая предчувствием скорой свободы. Когда же очень полно и весело становилось у нее на душе, она срывалась с места и с криком:
– А ну, побежим, Конста… лови! – бросалась в таинственные сумерки сада.
И когда Конста, после долгой погони за сильной, быстрой и увертливой девушкой, нагонял ее наконец, Зина, пользуясь потемками, бросалась ему на шею и, схватив его голову в свои белые руки, целовала его без счета, так что свет терялся у него из глаз.