Подходит к концу мой утренник в одной из крымских школ. Обо всём уже поговорили, собираюсь распрощаться.
– Ну, больше никаких вопросов ко мне у вас нет?
Голос из зала:
– Какого года вы рождения?
– Тысяча девятьсот пятого, – признаюсь я.
И вдруг откуда-то из-под сцены, где я стою, выскакивает парнишка. Глаза у него полны бешеного любопытства. Кидается к самой рампе, в голосе восторженное предвкушение:
– И вы помните Кровавое воскресенье?
(Видно, только что проходил это в классе, на уроке истории.)
Пришлось разочаровать его и отшутиться:
– Нет, дорогой мой, я родился уже в понедельник…
А как-то в одном из московских интернатов на литературном утреннике состоялся такой разговор после обсуждения книги «Улица младшего сына»:
– Вы встречались сами с Володей Дубининым?
Объясняю, что я узнал о героической жизни и подвигах Володи Дубинина уже после войны. Тотчас же в зале взлетает ладошка:
– А Павлика Морозова вы видели?
Рассказываю, что Павлик погиб ещё тогда, когда я не занимался литературной работой. И тут же замечаю, что в углу зала всё тянется вверх чья-то нетерпеливая рука. Делаю знак. Поднимается тугощекий мальчуган. Смотрит на меня с безграничным доверием:
– Лев Кассиль… А вы были лично знакомы с Гаврошем?
Но, пожалуй, самый большой эффект произвёл я, выступая в одном из кино близ завода имени Лихачёва. Дело было на каникулах. Меня попросили выступить перед началом сеанса. Я очень не люблю такие выступления: ребята пришли смотреть фильм и относятся к тебе, как к помехе, возникшей перед экраном. Но кому-то понадобилось поставить в ведомости о проведении детских каникул галочку в графе: «Выступление писателя». И я со скрипом душевным согласился.
А накануне у меня стали ручные часы. И я отдал их поправить в мастерскую. Пока же пришлось надеть на руку запасные. По дороге на выступление я заехал в мастерскую и получил уже починенные часы, которые надел на свободную руку.
Выступление проходило, как я и ждал, ужасно. Что я говорил, не слышно было даже мне самому. В переполненном зале занимались выяснением взаимоотношений между разными рядами, причём дело не ограничивалось одними лишь пререканиями… Я с тоской поглядел на часы, бывшие у меня на левой руке: сколько ещё для приличия надо постоять на эстраде?.. Мне казалось, что я торчу перед экраном не менее четверти часа. Но выходило по часам, что я начал лишь пять минут назад. Чтобы проверить это, я взглянул на исправленные часы, которые были у меня на правой руке. И сличил время. Я непроизвольно свёл перед собой руки, и жест этот произвёл чудо. Зал мгновенно замер. Наступила такая тишина, будто все разом покинули помещение кино. Я даже с опаской поглядел в зал. Но все были на своих местах. Тогда я негромким голосом прочёл новогодний рассказ. И ушёл со сцены на цыпочках, провожаемый, однако, такими овациями, что у меня постепенно отвердел шаг.
Вечером мне позвонил мой знакомый инженер завода имени Лихачёва:
– Здравствуй! Ты, оказывается, у наших ребят сегодня выступал? Ну, брат, потряс ты… Сынишка пришёл, всем рассказывал: «Вот к нам сегодня писатель приезжал… До того занятый, что двое часов на нём! Так всё время и проверяет!»
Мне часто приходится бывать у больных ребят, надолго прикованных к постели. Однажды пришлось принимать военно-морской парад, который в санатории у Серебряного бора, на окраине столицы, придумали сами малыши, прочитав мою книжку «Далеко в море». Да, это был парад, парад с торжественным маршем, и с подъёмом флага, и с музыкой. Но двигался только принимавший парад, то есть я. А все участники, с приколотыми на груди к рубашонкам сине-белыми треугольниками, вырезанными из бумаги наподобие матросских воротников, оставались распростёртыми на кроватях. Они козыряли, играли на гребенках, изображая корабельных оркестрантов, поднимали над койками цветные флаги по протянутым через палату верёвкам, рапортовали мне. А я шагал между кроватями, отдавал честь и принимал этот удивительный парад, думая, что нет, не зря, не напрасно пишутся книжки.
А однажды я получил письмо из подмосковного туберкулезного детского санатория «Красная Роза», возле Балашихи, где я бывал несколько раз до этого. На долгие годы обречённые лежать, пионеры одной из палат санатория просили у меня разрешения присвоить звену их в пионерской дружине моё имя… Мог ли я отказаться от этой высокой, вряд ли заслуженной и в чём-то печальной чести?
И часто потом, если у меня, как и у всякого, случались неудачи и приходили трудные дни – такие, когда все хочется бросить к чёрту, вспоминал я вдруг, что больные ребята, которым куда тяжелее, чем мне, одарили меня таким доверием… И стыд за свою слабость пожирал меня. Снова яростно брался я за работу, чтобы хоть как-нибудь оправдать эту веру читателя.