Выбрать главу

В 1890 году Поль Лафарг отметил этот чудовищный поход против дарвинизма. В статье «Дарвинизм на французской сцене» он осудил реакционное толкование великого учения, но в ней же он критиковал и Доде с его пьесой, считая, что тот льет воду на мельницу антидарвинской кампании. Но вряд ли Лафарг был прав. Словами персонажа пьесы Антони Кассада Доде как бы отвечает на этот упрек: «Да… закон лесов и пещер… Но, благодарение богу, мы далеко ушли от этого… Конечно, я тут обвиняю не великого Дарвина, а лицемерных бандитов, которые ссылаются на его имя, тех людей, которые хотят из наблюдений и выводов ученого вывести закон и систематически применять его. Ничего не может быть великого без добра, без жалости, без человеческой солидарности».

Романом «Бессмертный», по существу, завершается творчество Доде, хотя в 1895 и в 1898 годах (посмертно) выходят еще два его романа — «Маленький приход» и «Опора семьи». Но они не принадлежат к числу лучших.

Доде был наделен тем счастливым талантом, которому свойственно создавать образы-типы. Именно к таким образам-типам можно отнести и Тартарена, и Руместана, и Поля Астье. Художественный вклад писателя во французскую литературу очень значителен. Черпая материал из живой действительности, опираясь всегда на свои наблюдения, Доде не был рабом фактов. Творческое воображение, талант давали ему возможность создавать произведения большой жизненной правды, а его природная доброта, хотя и не обретала политической целеустремленности, все же связывала его с демократически настроенными общественными кругами. «Он, — по словам А. Франса, — поднимал униженных… воодушевлял слабых».

А. Пузиков

― МАЛЫШ ―{1}

(роман)

 Перевод В. Барбашевой

Часть первая

Глава I

ФАБРИКА

Я родился 13 мая 18… года в одном из городов Лангедока, где, как и во всех южных городах, много солнца, немало пыли, есть монастырь кармелиток[2] и два или три памятника римской эпохи.

Отец мой, господин Эйсет, вел в то время торговлю фуляровыми тканями[3] и имел на окраине города большую фабрику, в одном из флигелей которой, в тени платанов, он устроил себе удобное жилище, отделенное от мастерских огромным садом. Там я родился и провел первые, единственно счастливые, годы моей жизни. Моя преисполненная благодарности память сохранила о фабрике, саде и платанах неизгладимое воспоминание, и когда, после того как мы разорились, мне пришлось с ними расстаться, я грустил по ним, как по живым существам.

Начиная свое повествование, я должен сказать, что мое рождение не принесло счастья дому Эйсет. Старая Анну, наша кухарка, часто рассказывала мне впоследствии, что мой отец, бывший в то время в отъезде, получил одновременно два известия: о моем появлении на свет и об исчезновении одного из своих марсельских клиентов, увезшего с собой более сорока тысяч, франков его денег. Господин Эйсет, в одно и то же время и счастливый и убитый горем, не знал, плакать ли ему об исчезновении своего марсельского клиента, или смеяться, радуясь появлению на свет маленького Даниэля… Вам нужно было плакать, мой добрый господин Эйсет, плакать о том и о другом!

Я действительно был несчастной звездой моих родителей. С самого дня моего рождения на них со всех сторон стали сыпаться невероятные несчастья. Сначала этот марсельский клиент, потом два пожара на фабрике в течение одного года, потом стачка навивальщиц, потом наша ссора с дядей Батистом, затем разорительный для нас судебный процесс с поставщиками красок и, наконец, революция 18…[4] которая нанесла нам последний удар..

С этих пор фабрика зачахла и мастерские мало-помалу опустели: каждую неделю убавляли по одному ткацкому станку; каждый месяц один из набивных станков переставал работать. Тяжело было видеть, как жизнь уходила из нашего дома, точно из больного организма, — медленно, каждый день понемножку. Сначала перестали работать в помещениях второго этажа, потом опустели мастерские на заднем дворе. Так продолжалось два года. В течение двух лет фабрика медленно умирала. Наконец настал день, когда уже не явился ни один рабочий; фабричный колокол умолк; колеса колодца перестали скрипеть; вода в больших чанах, в которых промывали ткани, застыла в неподвижности; и скоро на всей фабрике не осталось никого, кроме господина и госпожи Эйсет, старой Анну, моего брата Жака и меня, да там, на заднем дворе, оставался еще для охраны мастерских привратник Коломб и его сынишка, по прозванию «Рыжик».

Все было кончено. Мы разорились.

Мне было тогда шесть или семь лет. Я рос очень хилым, болезненным мальчиком, и мои родители не хотели отдавать меня в школу. Моя мать научила меня только чтению и письму, нескольким испанским словам и двум-трем ариям на гитаре, создавшим мне среди домашних славу «чудо-ребенка». При такой системе воспитания я почти никогда не выходил с фабрики и мог наблюдать во всех подробностях агонию дома Эйсет. Должен признаться, что это зрелище оставляло меня холодным, и я даже находил в нашем разорении ту приятную сторону, что мог теперь бегать и прыгать в любое время по всей фабрике, что раньше, когда она работала, разрешалось только по воскресеньям. Я с важностью говорил Рыжику: «Фабрика теперь моя; мне её дали для игры». И маленький Рыжик верил мне. Он верил всему, что я говорил ему, этот глупец!

Но не все члены нашей семьи так легко отнеслись к разорению. Господина Эйсета оно страшно озлобило. Он вообще был очень вспыльчив, несдержан, любил метать громы и молнии; прекраснейший в сущности человек, он порой давал волю рукам и, обладая зычным голосом, испытывал непреодолимую потребность заставлять трепетать всех окружающих. Несчастье не сломило его, а только раздражило. С утра до вечера он кипел негодованием и, не зная, на кого бы его излить, обрушивался на все и на всех: на солнце, на мистраль,[5] на Жака, на старую Анну, на революцию… О! На революцию в особенности! Послушав моего отца, вы поклялись бы, что нас разорила именно революция 18…, что она была направлена специально против нас. И уж можете мне поверить, что этим революционерам порядком доставалось в доме Эйсет. Чего только ни говорилось у нас об этих господах! Даже и теперь, всякий раз, когда старый папа Эйсет (да сохранит его мне господь!) чувствует приближение приступа подагры, — он с трудом укладывается на свою кушетку, и мы слышим, как он кряхтит: «Ох, уж эти революционеры!..»

В то время, о котором я рассказываю, у Эйсета еще не было подагры, но горе от сознания, что он разорен, сделало его таким свирепым, что к нему никто не смел подступиться. В течение двух недель пришлось дважды пускать, ему кровь. Вблизи него все умолкали; его боялись. За столом мы шепотом просили хлеба. При нем не смели даже плакать. Зато стоило ему только куда-нибудь уйти, как по всему дому раздавались рыдания: моя мать, старая Анну, мой брат Жак и даже старший брат, аббат, если ему случалось в это время быть у нас, — все принимали в этом участие. Мать плакала, думая о несчастьях, постигших Эйсетов; аббат и старая Анну плакали, глядя на слезы госпожи Зйсет, а Жак, еще слишком юный, чтобы понять наши несчастья (он был только на два года старше меня), плакал в силу присущей ему потребности плакать, — ради удовольствия.

вернуться

2

Кармелиты — католический монашеский орден, основан в Палестине в XII веке.

вернуться

3

Фуляровая ткань — тонкая шелковая ткань полотняного переплетения, отличающаяся особой мягкостью.

вернуться

4

«…революция 18…» — речь идет о французской революции 1848 года.

вернуться

5

Мистраль — в южной Франции холодный северный или северо-западный ветер.