Сильный приступ кашля не дал ему договорить. Он с грустным видом бросил перо и, встав из-за стола, лег на диван.
…При виде Жака, неподвижно лежащего на диване, бледного, страшно бледного, мой ужасный сон опять встал передо мною… но всего лишь на одно мгновение… Почти тотчас же Мама Жак поднялся с дивана и, увидев моё встревоженное лицо, весело рассмеялся.
— Пустяки, глупыш! Немножко переутомился… Я слишком много работал… в последнее время… Теперь, когда ты получил место, я могу меньше работать и через неделю совершенно поправлюсь.
Он говорил это так естественно, так непринужденно, с такой веселой улыбкой, что мои грустные предчувствия сразу рассеялись, и в течение целого месяца я не слышал больше в своем сердце ударов их черных крыльев…
На следующий день я вступил в исполнение своих обязанностей в учебном заведении Ули.
Несмотря на великолепную вывеску, пансион Ули представлял собой до смешного маленькую школу, которую содержала одна старенькая дама со спускающимися на уши буклями, Добрый друг, как называли ее дети. В этой школе было около двадцати ребятишек, совсем еще маленьких, таких, которые являются в школу с завтраком в корзинке и с торчащим из штанишек кончиком рубашки.
Госпожа Ули учила их церковным гимнам, а я посвящал их в тайны азбуки. В мои обязанности входило также наблюдать за ними в рекреационные часы во дворе, где было много кур и индейский петух, которого эти господа очень боялись.
Иногда, в те дни, когда Добрый друг страдал приступом подагры, я подметал класс — работа, не совсем подходящая для старшего надзирателя, но я без всякого отвращения исполнял ее, так я был счастлив, что зарабатываю свой хлеб. Вечером, возвращаясь в гостиницу Пилуа, я находил на столе уже готовый обед. Жак меня поджидал… После обеда — непродолжительная прогулка по саду и затем вечер у пылающего камина… Вот вся наша жизнь… Изредка получались письма от госпожи и господина Эйсет. Это было целым событием. Госпожа Эйсет по-прежнему жила у дяди Батиста; господин Эйсет все еще разъезжал от фирмы «Общество виноделов». Дела шли недурно. Лионские долги были почти уплачены. Через год или два все будет приведено в порядок, и можно будет думать о том, чтобы опять жить всем вместе…
Я был того мнения, что до наступления этого времени надо было бы выписать госпожу Эйсет к нам в Париж, в гостиницу Пилуа, но Жак этого не желал. «Нет, ещё не теперь, — говорил он с каким-то странным выражением лица. — Не теперь… Подождем!» И этот ответ, всегда один и тот же, терзал мне сердце. «Он не доверяет мне, — думал я… — Он боится, что я наделаю еще каких-нибудь глупостей, когда госпожа Эйсет будет здесь… Потому-то он и хочет еще подождать…» Я ошибался… Совсем не потому Жак говорил: «Подождём!»
Глава XV
Читатель, если ты вольнодумец, если сны вызывают у тебя улыбку, если сердце твое никогда не сжималось до боли, до крика от предчувствия грядущих событий, если ты человек положительный, одна из тех железных натур, которые считаются только с реальными фактами и не позволяют ни единой крупице суеверия проникнуть в их мозг, если не хочешь верить в сверхъестественное, допускать необъяснимое, — не читай дальше этих воспоминаний! То, что мне остается сказать в этих последних главах, такая же правда, как вечная истина, но ты этому не поверишь.
Это было четвертого декабря… Я возвращался из пансиона Ули поспешнее обыкновенного. Утром, когда я уходил, Жак жаловался на страшную усталость, и мне хотелось поскорее узнать, как он себя чувствует. Проходя через сад, я наткнулся на господина Пилуа, стоявшего у фигового дерева и вполголоса разговаривавшего с каким-то толстым господином, который прилагал большие усилия, чтобы застегнуть свои перчатки.
Я хотел извиниться и пройти мимо, но хозяин гостиницы остановил меня:
— На пару слов, господин Даниэль!
И, повернувшись к толстому господину, прибавил:
— Это тот молодой человек, о котором мы говорили. Мне кажется, что следовало бы предупредить его…
Я остановился заинтригованный. О чем этот толстяк хотел предупредить меня? О том, что его перчатки были чересчур тесны для его лап? Но я и так это видел, черт возьми!..
С минуту длилось неловкое молчание. Господин Пилуа, закинув голову, разглядывал фиговое дерево, точно ища плодов, которых на нем не было. Толстый незнакомец продолжал свою возню с перчаткой. Наконец он решил заговорить, но не переставая трудиться над непослушной пуговицей…
— Сударь, — начал он, — я уже двадцать лет состою врачом при гостинице Пилуа и смею уверить…
Я не дал ему договорить. Слово «врач» все объяснило мне.
— Вы были сейчас у моего брата? — спросил я его, дрожа от страха… — Он очень болен? Да?..
Я не думаю, чтобы этот доктор был злой человек, но в эту минуту он больше всего был озабочен своими перчатками и, не думая о том, что говорит с «сыном» Жака, не пытаясь смягчить сколько-нибудь свой удар, резко ответил:
— Очень болен?.. Я думаю!.. Он не доживет до утра… Удар был жесток… могу вас в этом уверить!.. Дом, сад, Пилуа, доктор — все закружилось, завертелось вокруг меня, и я должен был прислониться к фиговому дереву, чтобы не упасть… Да, у доктора гостиницы Пилуа рука была тяжелая!.. Но он ничего не заметил и продолжал с полнейшим хладнокровием возиться с перчаткой.
— Это жестокий случай скоротечной чахотки, — прибавил он. — Сделать ничего уж нельзя… Во всяком случае, ничего, что могло бы существенно помочь… К тому же, как всегда бывает в таких случаях, меня позвали слишком поздно.
— Я не виноват, доктор, — сказал добрый Пилуа, все еще продолжая разыскивать на дереве несуществующие плоды, что помогало ему скрывать слезы, — я не виноват. Я давно уже видел, что он болен, бедный господин Эйсет, и несколько раз советовал ему позвать врача, но он ни за что не хотел. Вероятно, он боялся испугать брата… Видите ли, они жили так дружно, эти дети!..
Отчаянное рыдание вырвалось у меня из груди.
— Ну, не надо так, друг мой, мужайтесь! — сказал человек в перчатках уже ласковым тоном. — Кто знает? Наука произнесла свое последнее слово, но природа делает чудеса… Завтра утром я зайду.
Он повернулся на каблуках и удалился со вздохом облегчения: он застегнул, наконец, свою перчатку!
Я постоял еще с минуту в саду, вытирая слезы и стараясь прийти в себя, потом, призвав на помощь все своё мужество, с деланно развязным видом вошел в нашу комнату…
Картина, представившаяся моим глазам, наполнила меня ужасом… Жак, желая, очевидно, предоставить мне кровать, велел положить себе тюфяк на диван, и там, на этом диване, я теперь увидел его… Он лежал неподвижный, бледный, страшно бледный… точь-в-точь Жак моего сна!
Первой моей мыслью было броситься к нему, схватить его на руки и перенести на кровать или на другое место, все равно куда, лишь бы только унести отсюда… Но я тут же сообразил, что это будет мне не под силу, что он слишком тяжел для меня. И тогда, поняв, что Мама Жак обречен лежать на том самом месте, где согласно моему сну, он должен был умереть, я потерял всякое самообладание; маска напускной веселости, которую надевают для того, чтобы успокоить умирающих, спала с моего лица, и весь в слезах я бросился на колени перед диваном.
Жак с усилием повернулся ко мне.
— Ты, Даниэль?.. Ты встретил доктора, да?.. А ведь я так просил этого толстяка не пугать тебя… Но по твоему виду ясно, что он меня не послушался, и ты все знаешь… Дай мне руку, братишка! Ну кто, черт возьми, мог ожидать подобной вещи?.. Люди едут в Ниццу, чтобы лечить свои легкие, а я поехал туда, чтобы заболеть… Это действительно оригинально… Нет, послушай! Если ты будешь так отчаиваться, ты отнимешь все мое мужество, а его у меня не так уж много… Сегодня утром, после твоего ухода, я понял, что дело плохо, и послал за священником церкви св. Петра. Он был у меня и сейчас опять придет, принесет святые дары… Это будет приятно нашей матери, понимаешь… Он, по-видимому, очень добрый человек, этот священник.!. Зовут его так же, как и твоего друга в Сарландском коллеже…
Он не мог больше говорить, откинулся на подушки и закрыл глаза. Я подумал, что он умирает, и громко закричал: