— Если бы я действительно была хорошей сестрой, я читала бы тебе их с утра до вечера…
— И ничего путного из этого не вышло бы, сестричка! Проповедь должна быть короткой; это — выжимка из правил нравственных, философских, эстетических. Лучше расскажи мне, что ты знаешь об этой черноокой нимфе, которая, право, достойна лучшей участи, чем возня с твоей Ядзей.
— Скажи-ка лучше, — с живостью перебила его Мария, — почему ты в эту пору дня находишься здесь?
— Где же мне быть, кузина, как не у твоих ног?
— В конторе, — коротко отрезала пани Рудзинская.
Молодой человек вздохнул, сложил руки и опустил голову.
— В конторе! — прошептал он. — О Марыня! Как ты жестока! Разве я селедка? Ну, скажи, неужели я в самом деле похож на селедку?
Задавая эти вопросы, молодой человек поднял голову и смотрел на кузину широко раскрытыми глазами с таким комическим выражением обиды, огорчения и изумления, что Мария не могла удержаться от громкого смеха.
Но ее минутная веселость тотчас сменилась серьезностью.
— Ты, Олесь, не селедка, — сказала она, пристально разглядывая лежавшее у нее на коленях рукоделье — вероятно из боязни снова расхохотаться, — ты не селедка, ты…
— Я не селедка! — воскликнул молодой человек, вздыхая с облегчением, словно после пережитого испуга. — Слава богу, я не селедка! А раз я не селедка, дело ясно: я не могу целый день торчать в конторе, как сельдь в бочке…
— Но ты взрослый человек и должен, наконец, серьезно подумать о жизни и ее требованиях. Ну, можно ли вечно бездельничать да волочиться за богинями! Мне тебя искренно жаль, ведь у тебя доброе сердце и ты не лишен способностей. Еще несколько лет подобной жизни — и ты станешь одним из тех бесполезных людей без дела, без будущности, которых уже и так слишком много в нашей среде…
Она умолкла и, видимо, искренно огорченная, склонилась над своей работой. Молодой человек выпрямился и торжественно произнес:
— Аминь! Проповедь длинная и не лишенная некоторой морали; сердце мое, омывшись ею, подобно губке, напитанной слезами, падает к твоим ногам, дорогая кузина!
— Олесь, — сказала Мария, вставая, — ты сегодня еще больше дурачишься, чем обычно… Я не могу говорить с тобой! Ступай в контору, а я пойду на кухню!
— Сестричка! Марыня! На кухню! Fi donc! C'est mauvais genre![16] Жена литератора на кухне! Муж ее, быть может, пишет о том, что женщина должна быть поэтичной, а она отправляется на кухню!
Сказав это, он поднялся и, простирая руки, смотрел вслед уходившей.
— Сестра! — воскликнул он. — Мария! Ах, не покидай меня!
Мария не оглянулась и была уже у двери в переднюю. Тогда молодой человек подбежал к ней и схватил ее за руку.
— Ты рассердилась, Марыня? Ты в самом деле на меня рассердилась? Ну, как тебе не стыдно! Разве я хотел тебя обидеть? Разве ты не знаешь, что я люблю тебя, как родную сестру? Марыня! Ну, погляди на меня! Разве я виноват, что молод! Я исправлюсь, увидишь, дай только немного состариться!
Говоря все это, он целовал руки молодой женщины, а на лице его так быстро сменялись одно за другим выражения раскаяния, легкомыслия, грусти, нежности, угодливости, что, глядя на него, можно было либо рассмеяться, либо уйти, пожав плечами, а сердиться на этого взрослого ребенка не было никакой возможности. Поэтому Мария Рудзинская, не поддававшаяся сначала его нежностям и извинениям, в конце концов не выдержала и рассмеялась.
— Я бы многое отдала, чтобы ты мог стать другим, Олесь…
— Я бы сам многое дал, чтобы стать другим, Марыня! Но… Натуру свою не переделаешь! Как волка ни корми, он все в лес глядит…
При последних словах он жалобно сморщился, как ребенок, который робко просит чего-нибудь, и ткнул пальцем в дверь кабинета.
— Ты опять?.. — сказала Мария, берясь за дверную ручку.
— Не скажу больше ни слова о черноокой богине, которую ты, как я вижу, словно ангел-хранитель, осеняешь своими крылами! — воскликнул Олесь, снова схватив руку Марии. — Но ведь ты познакомишь меня с ней, сестричка? Не правда ли, познакомишь?
— И не подумаю! — возразила Мария.
— Дорогая! Милая! Единственная! Познакомь меня с ней, когда она войдет сюда! Скажи — это мой брат, образец совершенства, славный малый…
— И притом величайший ветреник!
Сказав это, Мария вышла из гостиной. Олесь постоял минуту у дверей, словно колеблясь, остаться ли ему, или идти вслед за сестрой, потом повернулся на каблуках, подошел к зеркалу, поправил галстук и прическу, стал напевать какую-то песенку. Через минуту он, подойдя на цыпочках к двери кабинета, отодвинул портьеру и приложил ухо к скважине.