Выбрать главу

Я догнал Костю через два дома, он тоже остановился, смотрел с середины тротуара в незанавешенное окно; еще не оборачиваясь, – что там, в окне, – я заметил, подходя к нему, как Костя слазил под дождевик и обратно, поднял на уровень груди руку с кольтом.

– Что ты? – спросил я.

– А вот пущу разок вон… погоди! Пусти, – шатнулся он, отступая от меня, – тебе какая нужда?.. Оставь!.. Слышишь, оставь!.. Оставь, я тебя… самого… – говорил, бормотал он, все-таки подчиняясь мне в шагах дальше, но цепко держа револьвер, – и выстрел раздался.

Он прогремел в сыром воздухе, бахнул, никого не задев.

Костя, трезвея, попросил:

– Оставь, постой, я спрячу, – и опять спрятал кольт в кобуру под дождевиком.

Мы шли дальше под руку, молча; я шел и видел, – как увидел в то мгновенье, – веселую семейную столовую с тарелочками на стенах, и в розово-желтом свете лампы над столом сидела, – в кругу всех, рядом с девочкой с косицами в алых ленточках, рядом с бледным горбившимся стариком за пасьянсом, – она, моя забытая утренняя встреча, сияя глазами, ртом, темнее розового в этом домашнем свете в своих воротничках с галстуком…

Итак, я несколько помог ей, избавил ее от напряженного впечатленья, от разбитой лампы, переполоха, испуга, а может, – смерти: кто разберет, куда хотел целить этот чудак, обезумев от спирта и тоски?

* * *

А теперь, не так давно, мне говорил приехавший старый знакомый, что ее, застрявшую с поляками в Ново-Николаевске или в Красноярске, – расстреляли…

Неужели не нашлось руки, которая отвела бы выстрел? Ибо «со смертью всякой живой души, умирает мир прекрасный, который не повторится». А ее мир, ее душа, разве не была она прекрасна своей жизнерадостной причудливостью в нарядах, живыми выпуклыми глазами, верхней губой, приподнятой солнцем для беспечной усмешки?

А может, она жива и посейчас; вот именно сейчас, когда вспоминаю ее я, для нее совсем неизвестный, совсем забытый, ибо то утро, когда вышел я для встречи на подъезде, смешалось, наверное, с солнцем других утр, – вот сейчас, повязавши голову платком, в рукавицах несет она беремя дров, поддерживая, и, конечно, глаза ее сияют, неуклонные в своем взгляде, и легка уверенная походка.

Муза Странствий*

(Отрывок из романа)

…И Муза Настойчивых Странствий

Дыханье таит за спиной.

I

Однажды, проснувшись около десяти, радостно взволнованный снами Алексей решил, что обязательно напишет Софье.

В городе в этот час падал еще один утренний январский снег, в комнатах было тихо; до чая, с мокрой от умыванья головой, он сел к столу и написал на открытке с морской бурей, – «В смертельном страхе», – следующее:

«Вашу записочку, Соня, я получил в тот вторник, в девять часов вечера, вернувшись с вокзала. После чтения явилось раздумье, а потом – искушение… Теперь, третью неделю, я веселю здесь свой отпуск: ем, сплю, опять ем и сплю, читаю, то есть пробую читать вашего восхитительного Гофмана и – „довлеет дневи злоба его“. Но не напишете ли вы мне чего-нибудь? Ну, хотя бы о том, как пел Кармелинский. Жму вашу руку. Алексей».

Минул месяц. Был опять седьмой час вечера; наслаждаясь безветренным бураном, Алексей пришел в белый дом на Архиерейской, где вторая дочь овдовевшей через расстрел, матерински внимательной Натальи Аркадьевны, Лиля, своими тонкими бровями, спокойствием и вдруг какой-то бесшумной смелостью загораживала тот, темноволосой Кармен, образ Софьи. За ужином, с водкой и мадерой, картавый, жеманный гигант штабс-капитан Трауте сказал, чокаясь:

– А все-таки вы расскажите нам, кто вы такой: кавалерист, артиллерист, моторист… или…

– Или – артист! – сказала старшая, Татьяна Николаевна, невеста Трауте.

Все рассмеялись.

– Нет, – ответил Алексей, – хотя, может быть, и я припишусь со временем к труппе какого-нибудь военно-подвижного театра, но пока я до некоторой степени конник.

– А в артиллерию не хотите? – спросил Трауте.

– Можно, – кивнул Алексей и посмотрел на зеленое стекло рюмки.

– Ну, тогда – «всадники-други в поход собирайтесь», – якобы пропел Трауте. – Во вторник, послезавтра, следует выезжать.

– Едем, – кивнул Алексей и стал смотреть на куски индейки на блюде, которое только что поставила на стол Дуняша, похожая на сестру милосердия.

После ужина в зале, где было темно, у окна, при голубоватом потемковом сияньи, Лиля спросила:

– Вы действительно хотите ехать на фронт?