– Однако, ты молодец, ей-Богу!.. Однако, пейте, не задерживайте, сударыня…
Теперь комедиант, игравший нежную Джесси, хрипел, лежал на сырых камнях моста, не слыша ночного ветра, не видя ночных огней набережных трактиров.
Проходил через мост со слугою, который нес фонарь, граф де Мом. Заслышав стоны, граф сказал слуге:
– Посмотрите, мой друг, что это за человек, и узнайте, чем мы можем облегчить его душу.
Слуга осветил комедианта фонарем и, нагнувшись, понюхал его дыхание.
– Это пьяный человек, ваше сиятельство, он бредит о какой-то Мабели, – сказал он, вернувшись.
Чернобородое, бледное лицо графа выразило укоризну.
– Ну, нам нечего делать здесь. Пойдемте…
И они отошли, покинули то, что при жизни называлось Сципионом Вармой.
Глаза маркизы*
Это произошло в один сырой вечер, в темень спорого дождя, в июле, под Парижем, в деревеньке Фонтенебло, на улице против гостиницы «Пчелы и Коровы». Фонарь на балконе и раскачивался и вертелся так, что у нас закружилась бы голова. Люди и лошади ходили в радужном пару и жемчугах по сивой слякоти. Все дышало. В двери, когда они распахивались, видно было трепетанье в очаге и тени заседающих за столами. Должна была отъехать высокая карета, серая брюхом от грязи: добрые лошади уже разгорячились в натуге, кучер стрельнул бичом, но тут что-то белое, как ком бумаги, метнулось на лошадей – и разразилось конское храпенье, смятение кованых копыт и треск дышла.
Так глупый бессонный голубь задержал отход кареты, а некий Бартоломей Лимпус, минуя, вынул трубку изо рта, поднял руку и воскликнул:
– Граждане, здесь аристократка!..
Таким образом была раскрыта в своем бегстве за границу маркиза д’Анзас, которой до сего времени благополучно удавалось скрываться в карете, а горничной ее – Сильвии – разыгрывать путешествующую актрису.
Подобно тому, как магнит притягивает куски металла, – вокруг злополучной кареты густо столпились любопытные и недоброжелатели.
Лицо маркизы продолжало оставаться спокойным, когда ее не совсем вежливо освободили из кареты, – не опустив при этом подножки. Сильвия горько рыдала навзрыд, а маркиза с неподвижным лицом пошла, ведомая через грязь не совсем бережно. Лишь белая мантилья ее открыла пудреные волосы. Белая мантилья продолжала соскальзывать с покатых плеч еще ниже – и осталась втоптанной в слякоть; а утром некая Бланш, проходя с ведрами, высмотрела белую шаль эту, поставила ведра и вытянула из грязи мантилью, чей белый шелк плели смуглые насмешливые кружевницы за Пиренеями.
Маркизу повели во второй этаж – лестница заскрипела под дружными ногами. Маркизу доставили в комнату, которая была убрана чисто и резко освещена: белые матерчатые обои отражали сильный свет канделябра и бра, висевших на каждой стене; в комнате было безлюдно, лишь подняла из мехового одеяла плоскую свою головку собачка в кресле, залаяла тонко и заурчала, а портьера отпахнулась и вошел невысокий человек в черном – сильный свет определил тотчас желваки и складки на его хмуром лице; он стал оправлять длинные кружева манжет, а вошедшие заговорили наперебой. «На фонарь ее!» – кричали наиболее строптивые. Но лицо маркизы оставалось спокойным, глаза ее щурились.
– Граждане, прошу вас оставить это помещение, – сказал, наконец, мужчина в черном.
Вскоре только следы на вощеном полу и запах сырости напоминали в комнате о толпе, еще слышно было, как скрипит лестница – спускаются вниз восставшие французы.
В комнате было тихо. Человек в черном учтиво поклонился.
– Добрый вечер, маркиза, – сказал он, кланяясь, – прошу вас присесть.
Маркиза, протянув руку, села на стул около дверей. Хозяин комнаты, стиснув пальцы, прикрытые кружевом, прошел к окнам. Он начал говорить оттуда:
– Маркиза, известно ли вам, что люди, которые сопровождали вас, возможно, не живут больше?