Так как словами он не выдавал своих затаенных помыслов, то теперь, когда он с книгой сидел в кресле, ярко освещенный электрической лампой, она пытливо вглядывалась в него. Как в чужое лицо, старалась она проникнуть взглядом в лицо мужа и по этим знакомым чертам, ставшим вдруг чужими, узнать его характер, который не раскрылся перед ее равнодушием за восемь лет совместной жизни. Лоб был ясный и благородный, как будто вылепленный мощным и деятельным умом, зато рот выражал строгую непреклонность. Все в его мужественных чертах дышало энергией и силой. Неожиданно для нее самой ей вдруг открылась красота этого волевого лица, с удивлением созерцала она его вдумчивую сосредоточенность и ясно выраженную твердость. Но глаза, в которых таилась главная разгадка, были опущены в книгу и недоступны ее наблюдению. Ей оставалось только испытующе смотреть на профиль мужа, как будто в его смелых очертаниях было запечатлено слово прощения или проклятия, на этот незнакомый профиль, пугавший ее своей суровостью и привлекавший своеобразной красотой, которую она впервые почувствовала в его энергичном складе. Внезапно она осознала, что смотрит на него с удовлетворением и гордостью. Тут он поднял глаза, а она торопливо отшатнулась в темноту, чтобы не пробудить подозрения своим страстно вопрошающим взглядом.
Три дня она не показывалась на улицу и уже стала с беспокойством замечать, что окружающим бросается в глаза ее домоседство, — обычно она редкий день безвыходно просиживала у себя.
Первыми заметили эту перемену дети, особенно старший мальчуган, не замедливший выразить простодушное удивление, что мама теперь так много бывает дома, меж тем как прислуга только шушукалась и делилась своими догадками с бонной. Тщетно пыталась она доказать, что ее присутствие необходимо по самым разнообразным, большей частью удачно придуманным причинам, но во что бы она ни вмешивалась, она только нарушала заведенный порядок, каждая ее попытка помочь вызывала недоумение. При этом она не умела стушеваться, тактично уединиться и сидеть в своей спальне за книгой или работой; нет, внутренняя тревога, выражавшаяся у нее, как всякое сильное переживание, в нервном возбуждении, гнала ее из комнаты в комнату. При каждом звонке по телефону или на парадном она вздрагивала, чувствуя, как от малейшего толчка обрывается и превращается в ничто ее безмятежное существование; она сразу же падала духом, и ей уже мерещилась безвозвратно Загубленная жизнь. Эти три дня, которые она просидела в своих комнатах, как в темнице, показались ей длиннее восьми лет замужества.
Но на третий вечер ей пришлось выйти из дому; они с мужем давно уже были приглашены в гости, и отказаться без достаточно веских причин не представлялось возможным. Да и нужно же наконец, чтобы не сойти с ума, сломать этот незримый частокол ужаса, которым была теперь обнесена ее жизнь. Ей хотелось видеть людей, на несколько часов отдохнуть от себя, прервать самоубийственное одиночество страха. И кроме того, где может она чувствовать себя в большей безопасности от невидимого неотступного преследования, чем в чужом доме, среди друзей? Только один миг, тот короткий миг, когда она впервые после тягостной встречи ступила на улицу, ей стало страшно, что шантажистка караулит где-то тут, поблизости. Она невольно схватила руку мужа, зажмурилась и пробежала несколько шагов по тротуару до ожидавшего их автомобиля, но когда, сидя в машине под защитой мужа, она мчалась по обезлюдевшим в этот поздний час улицам, тяжесть мало-помалу свалилась с ее сердца, и, поднимаясь по лестнице чужого дома, она уже чувствовала себя вне опасности. На несколько часов она могла снова стать такой же беззаботной и веселой, какой была много лет до того, и даже радоваться более глубокой сознательной радостью узника, который вырвался из стен тюрьмы на солнечный свет. Здесь она была ограждена от преследования, ненависть не могла проникнуть сюда, здесь вокруг нее были люди, любившие и уважавшие ее, восхищавшиеся ею, нарядные, беспечные люди, окруженные искристым розовым ореолом легкомыслия, и этот хоровод наслаждения наконец-то снова сомкнулся вокруг нее. Ибо в первую же минуту взгляды присутствующих сказали ей, что она хороша, и она стала еще лучше от давно не испытанного чувства уверенности в себе.
Из соседнего зала неслись призывные звуки музыки и проникали в ее разгоряченную кровь. Начались танцы, и не успела она опомниться, как очутилась в самой гуще толпы. Так она не танцевала ни разу в жизни. Этот кружащийся вихрь сделал ее невесомой, ритм проникал в каждую частицу тела, окрыляя его огненным движением. Как только музыка прекращалась, Ирена болезненно ощущала тишину, беспокойный огонь пробегал по ее напряженным мышцам, и, как в охлаждающую, успокаивающую, баюкающую воду, окунулась она снова в этот круговорот. Обычно она танцевала довольно посредственно, рассудочная сдержанность делала ее движения угловатыми, чересчур осторожными, но дурман вырвавшейся на волю радости уничтожил внутреннюю скованность. Порвалась железная узда, в которой рассудок и стыд держали самые ее буйные страсти, и теперь Ирене казалось, что она тает и растворяется в бездумном блаженстве. Она ощущала объятия чьих-то рук, мимолетные касания, слова, точно вздохи, волнующий смех, музыку, звеневшую в крови; все ее тело трепетало как натянутая струна, платье жгло ее, ей хотелось сбросить все покровы, чтобы нагой глубже впитывать в себя этот дурман.