О. Никодим взглянул на Ольгу Александровну – и стало радостно его сердцу.
Он увидел по ее глубоко спокойному, покорному лицу, что она говорит не шутя, что его слова проникли и победили ее душу, и она навеки «укротила» себя, навеки смирилась.
Если речи его могли исправить такой дурной характер, какой был у Ольги Александровны, значит, они действительно сильны и безупречны. Недаром прихожане так любят его проповеди.
И о. Никодим, с приятным сознанием исполненного долга, благословил племянницу и поцеловал ее в лоб.
А в комнатах Марфа, утирая слезы концом передника, собирала и связывала в узелок кое-какое белье, две книжки… Снова отправляла она Ольгу Александровну «в чужие люди» – и на этот раз – без возврата.
Прошло несколько лет.
Алексей Иванович Затенин сидел в просторной комнате, похожей на мастерскую художника. Было яркое солнечное утро. В широкие окна виднелось море, потому что дом, где жил Затенин, находился в маленьком приморском городке Италии.
Минуло то время, когда Алексей Иванович занимался историей. Ему показалось, что его влечет к формам, оттенкам, красоте, и что если нужно ему иметь призвание, то оно – в искусстве.
Он спокойно бросил свои прежние занятия, спокойно поехал в Париж и стал работать в академии.
Женитьба не помешала ему. Исполняя последнее желание умирающего отца – он женился на Лиде. Они плохо сходились, Алексей Иванович не мог привязаться к жене: она все время была больна, похудела, подурнела… Никто не узнал бы в ней прежнюю розовую Лиду.
Алексей Иванович изменился мало. Только ярко-рыжая борода стала окладистее и гуще, а глаза остались те же, такие же синие и детски доверчивые.
Комната была светлая и хорошо обставленная, но она точно казалась Затенину слишком большой: он заботился только об одном месте, а углы были в пыли и беспорядке.
Посредине же стояли лучшие картины и несколько статуй.
Алексей Иванович был не один.
У него сидел гость, маленький, черный человек с серьезным лицом. Это был скульптор, начинавший делаться известным, друг Алексея Ивановича.
– Да, я работал много, – сказал Затенин, продолжая разговор. – И мое «разочарование» (оно, впрочем, меня не печалит) явилось совсем не оттого, что я не могу идти дальше, делаться совершеннее… Напротив, мне кажется, что я могу…
– Так в добрый путь, – сказал скульптор с легким иностранным акцентом.
– Вы знаете, что живопись меня не удовлетворила, – продолжал Затенин. – Чем дольше я жил, тем яснее сознавал, что – она плоская, тусклая и бессильная. И вот я стал изучать скульптуру. Я понял, я видел все знаменитые произведения древних художников. И я чувствую, скульптура тоже не даст мне ничего…
– Но почему же? – громко и с волнением сказал гость. Он даже с дивана встал и смотрел на Затенина, который ходил по комнате.
– Вы меня не поймете, – сказал Затенин. – Вы ничего выше скульптуры не знаете. Но все равно. Может быть, я и не прав. Я говорю про себя. И я скажу вам, что я думаю.
Он подошел к большой картине и повернул ее к свету. На ней было написано море с мастерски переданными оттенками.
– Посмотрите, – сказал Затенин. – Видите эти волны? Видите, что я сделал? Видите, какие они тусклые, неподвижные, мертвые… Из живого я сделал мертвое и как будто живое. Это море было такое же вчера и будет такое же завтра. А теперь взгляните в окно: вот оно, настоящее море, изменчивое, живое, прекрасное! И то же в скульптуре. Неизменные формы, неподвижная красота – не красота. Та красота, которую я знаю, которой живу, – не в этом мертвом «вечном» искусстве, а в постоянном движении, в бесконечных изменах, неожиданная, мимолетная и единственно вечная для меня!
Он говорил с восторгом и счастием и смотрел на синий горизонт моря.
– Нет прошлого, – говорил он, – нет будущего, есть только настоящее, жизнь и радость в каждом настоящем мгновении, которому на смену приходит другое – и дает мне новое счастие, новые силы, новую красоту… Жизнь – долг, говорят… Кому? За что? Жизнь – красота и счастие. И будет время, когда все поймут, как хорошо, просто и легко жить!
Скульптор смотрел на радостное, помолодевшее лицо Затенина, и хотя не понимал его, но видел, что перед ним счастливый человек – и невольно завидовал счастию.
Месть*
Аккуратная бонна Ида прибирала детскую комнату и складывала игрушки, стараясь не стучать. Она знала, что, когда Костя сидит так, на полу, носом в угол, и черные, как чернила, волосы его топорщатся на затылке, – это значит, что он сердится. От малейшего стука он придет в неистовство и опять дело кончится дурно – Ида будет плакать, лежа на своей постели за ширмами, и не станет пить вечернего чаю. Ида была маленькая, худощавая немочка с коротким носом и розовыми пятнами на щеках. И она решительно не знала, для чего и для кого живет в этом доме и что из этого в конце концов выйдет. Ее прислали из конторы большого города сюда, в этот дрянной уездный городишко, к господам Antipoff, и тут она и осталась. Детей, кроме Кости, не было, а Костя нуждался в ней весьма мало. Такой большой мальчик – девятый год – даже странно, что она спит с ним в одной комнате и водит его гулять. Учится Костя не много: у него есть старая учительница арифметики и закона Божия, но она часто пропускает уроки. Костя плохо пишет, зато он перечитал все романы, какие нашел в гостиной и мамином будуаре. Ида так боится своего воспитанника, что не смеет даже говорить с ним, и все его приказания исполняет молча.
Костя был зол сегодня, как еще никогда не бывал. Он сидел на полу, протянув ноги к стене. В углу, куда он смотрел, было темно, едва светлели золотые разводы отставших коричневых обоев. На подоконнике единственного окна детской (оно было далеко от Костина угла) лежали последние лучи зимнего солнца, светло-желтые. Костя сидел согнувшись, сжав руки в кулаки и сдвинув брови. Он плакал только при больших и для больших, но один – почти никогда. Он знал, что ему восемь лет, и знал, что это очень много. Для мужчины в особенности. Женщины – те могут киснуть хоть до двенадцати лет. Им все можно.
Костя редко бывал в детской, он сидел в гостиной с гостями, слушал и смотрел молча и немножко презирал больших. Для их роста и возраста они не казались ему достаточно умными. А мама…
О, эта мама! Вспомнив ее, Костя стиснул зубы и мотнул головой в своем углу. Никогда еще никто не оскорблял его так, как она оскорбила сегодня. И при всех, при чужих, при своих офицерах, при папе… Папа тоже хорош: ничего не сказал, позволил в своем присутствии…
Дело было так.
К маме приехали из губернского города в гости три некрасивые барышни, ее кузины. Мама сейчас же принялась их «веселить», устраивала вечера, обеды, а сегодня затеяла пикник, – поездку на тройках за пятнадцать верст, к знакомым на хутор. Костя отлично видел, что маму все это веселит гораздо больше, чем кузин, которые сидели одни, когда маму окружали всякие офицеры, высокие и низкие, блондины и брюнеты. Костя знал даже причину, почему офицеры любили больше маму, чем кузин, – это оттого, что мама считалась хорошенькой и была при других веселой и доброй. Сам Костя, по совести, не мог решить, точно ли мама хорошенькая. Она была очень тонкая, очень высокая, с длинноватым лицом, белым, как молоко, черноволосая и черноглазая. Руки у нее были узкие и розовые, а губы, когда улыбались, кривились немного вбок, но это она делала нарочно, Костя не сомневался, потому что иногда видел, как она шепталась с Полей, своею горничною, и смеялась при этом совершенно прямо.
Папа служил, имел довольно важное место в городке и получал деньги, которые были нужны для того, чтобы нанимать большую, очень большую квартиру, давать обеды и вечера, на которых мама танцевала с офицерами. Папа был немножко седой, плотный и серьезный, и хотя мама говорила Поле и офицерам, что он добрый, однако, сама его боялась, – Костя это отлично видел.
Костя долго думал, отчего мама боится папы, – ведь она такая же большая, как и он? И только потом догадался, что ведь папа же дает маме деньги на офицеров, а если он рассердится, то может не дать денег, офицеры не придут танцевать, и маме будет скучно.