– А что же Устинья? Вы бы с другого хода…
– Был и там. Устиньи, как следовало ожидать, и следа нет. Да чем тут плохо? Эдакая галерея роскошная…
Сени были, точно, просторные, стеклянные. Вверху на лестнице, за поворотом, горела тусклая лампа и от нее в нижних сенях было не очень светло.
– Вот погодите, я открою с этой стороны все окна, так тут, я вам скажу, великолепно будет.
Он, действительно, отворил широкие, сплошные окна. На дворе было свежо и темно, а если б звезды не дрожали, то казалось бы, что в окне спущена черная занавеска.
– Вот славно-то будет нам дожидаться! – сказал Платон Николаевич, усаживаясь на низкий подоконник. – Пожалуйте, милости просим.
Но Аня нахмурила брови.
– Нет, – сказала она. – Что мне дожидаться. Вот, передайте книгу. Они, я знаю, скоро не придут. Я поднимусь к себе.
И она сделала движение, чтобы идти. Но Платон Николаевич остановил ее.
– Нет, милая моя барышня, я вас так не отпущу. Уж теперь вот кстати случай вышел… Я с вами давно поболтать хотел… Садитесь-ка.
Аня опять взглянула исподлобья и села.
– Ну, о чем это такое? – сказала она угрюмо.
– А вот о чем. Сели? Прекрасно. Теперь извольте признаться, за что вы на меня гневаетесь? В чем я перед вами провинился?
– Вы? ни в чем.
– А за что же вы на меня дуетесь? Разве так прежде было?
– Прежде было не так.
– Так что же случилось?
– Я не хочу сказать, что случилось.
Платон Николаевич умолк на минуту. Ответы были коротки и определенны. Она не хотела сказать.
– Послушайте, – начал он снова, другим тоном, перестав шутить. – Скажите мне. Гораздо лучше сказать. Разве не весело, не славно нам было вместе? Может быть, вы слышали обо мне что-нибудь дурное? Или вам скучно стало, что я все ломаюсь, шучу, комедианничаю – будто и нет во мне ничего серьезного? Я знаю, это может опротиветь. Я сам себе иногда противен. Да ведь с вами я не всегда был такой. Вы меня не знаете. Я веселый, это правда, а в сущности я очень несчастный.
Аня встрепенулась.
– Вы несчастны? Отчего?
– Я скажу отчего. Вы хоть и девочка, а вот мне чудится, что вы это все поймете. Вы мою жизнь не знаете? Я как перст один-одинешенек. Мать там, тетка – ну что это? Еще хуже, потому что не понимают, а осуждают. И я не говорю: они правы. И они правы – и я прав. Вот послушайте. Они говорят: ты обязан служить, деньги зарабатывать, мать содержать. Я обязан – но если сил моих нет? Совсем душа не к тому лежит. Претит эта служба мне – я, как птица лесная, скиталец, комедиант, нищий, сам себе царь и сам слуга… Говорю: отпустите меня на волю, не ваш я, вы мне чужие – я вам чужой, не держите… Вот вы мне куда роднее, чем мать… Вы, потому поймете, что самой-то вам, знаю, не сладко… Вы как былинка малая, льнете и к Лидии к этой, и еще к кому-нибудь, пожалуй… Они все вам чужие. Человек человека если и хочет, то всегда только для себя. Мать за меня цепляется, боится, что уйду. И она права. Ведь обязан я ее содержать, обязан! Живи, волк, на веревке, сиди, цыган, в тюрьме!
В голосе его послышалась настоящая горечь. Лицо было печально, некрасиво и жалко. Аня вскочила с подоконника и обеими руками схватила его руку. Он взглянул в ее странное лицо и немного испугался.
– Знаете? – сказала Аня почти шепотом и сжимая его руку. – Вы не знаете, я вас слишком понимаю, я, может, сама цыганка…
Он опять посмотрел на нее и подумал невольно, что она, действительно, похожа на цыганку. На щеках был яркий румянец, за красными, как кровь, полуоткрытыми губами виднелась блестящая полоса зубов.
– Что Лидия? – продолжала Аня тем же шепотом. – Она меня не любит, как и все… А вы вот сказали, что я вам родная… Правда это? Если правда – то это для меня страшно важно, потому что я никому никогда еще не была родная. Это для меня страшно важно. Я вас благодарю, и я сама вас ужасно люблю, и жалею, и помогу, и понимаю – и, главное, ужасно люблю…
Худенькие ручки Ани обвились вокруг шеи Платона Николаевича. Он видел на своем плече, совсем близко, ее смуглое, вдруг необычайно похорошевшее, лицо со странными, тусклыми глазами, красные губы, которые что-то шептали, какие-то слова любви, – он растерялся, он не смел и не знал, что ему делать перед этим бессознательным порывом, неожиданным для нее, как и для него. Он, пытаясь освободиться, проговорил:
– Аня, милая, родная… Нельзя так…
– Все можно… Все… можно… – ответила она чуть слышно, не думая о том, что говорит. – О, все, если так, как я…
Она не договорила, потому что он чуть-чуть наклонил голову и дотронулся своими губами до ее нежных и горячих губ. Было несколько секунд тишины. Платон Николаевич выпрямился и слегка отстранил Аню. Она послушная, точно уставшая, покорно опустила руки и прислонилась к подоконнику.
– Нет, нет, – заговорил Платон Николаевич. – Вы сами не знаете… Вы ребенок… Конечно, я все это понимаю… И я сам виноват… Милая моя, девочка моя хорошая, я знаю, что я виноват…
– Вы ни в чем не виноваты. В чем же тут быть виноватым?
Он видел ее искреннее удивление и решительно не умел объяснить, в чем он виноват.
– Послушайте, Аня, я, может, и слабый, и гадкий человек, но я не подлец, не думайте, Бог ради…
– Да чем же вы гадкий, почему я это должна думать, если вы меня… любите, если я вам родная? – Она вдруг улыбнулась и стала похожа на девочку. – Я вспомнила, что мне никто не говорил: я тебя люблю – никогда; и вот раз я просила Лиду, чтобы она мне сказала; она говорила: «Конечно, я тебя очень люблю» – но мне было холодно и дурно, когда она это говорила.
Аня опять приблизилась, села рядом на подоконник. Небывалая радость сделала ей живой, почти болтливой.
– А вы так просто сказали, что я вам родная. Так просто – я сразу поверила. Вы не будете больше несчастны, потому что я вам родная и понимаю все… Главное, чтоб один человек любил другого. Без этого нельзя. А то, кажется, все есть, что только нужно, а этого нет – и ничего нет… Прежде я этого не знала, только скучала – я недавно это поняла…
Она опять усмехнулась.
– А мне Лида наговорила, что я дурно держу себя с вами, что вы можете подумать, что я в вас влюблена… Ну, я и стала такой… строгой. Влюблена – это гадкое слово, это Лидино слово. Но почему же нельзя, Господи, нам быть родными? Ведь это так до глубины души хорошо. Хорошо?
Платон Николаевич чувствовал себя несчастным, погибшим. Ему очень нравилась эта девочка, он почти решился… – но все-таки он еще ничего не знал… Много было соображений… Он опомниться не успел, она такая неожиданная… Он начинал бояться, зубы его стучали.
Вдруг на дворе послышались голоса. Хозяева возвращались домой. Аня вскочила, опять сжала его руки и, глядя ему прямо в глаза, шепнула:
– Завтра, пораньше, в сад приходите… Придете? Смотрите же… Я буду помнить.
И когда заскрипела входная дверь – Аня легко и быстро бежала вверх по лестнице. Каролина Петровна, впрочем, видела кончик мелькнувшего коричневого платья и пристально, сквозь очки, посмотрела на растерянное, почти глупое, лицо Платона Николаевича.
В маленькой комнатке, с таким же окном у потолка, как во всем нижнем этаже, было очень жарко. На постели лежало слишком много перин и подушек. Сундуки и ларчики тоже не давали простору. Пахло коринкой, кофеем и еще чем-то, приторным, как пахнет в комнатах у пожилых немок, любящих хозяйство. Сама Каролина Петровна сидела на стуле, очень прямо, положив руки на колени, и, не мигая, смотрела на Платона Николаевича.
Это было вечером, после чаю. Лида с матерью пошли спать, а Каролина Петровна, заметив, что племянник тоже собирается скрыться к себе, позвала его на минутку в свою комнату.
– Я имею кое о чем переговорить, Платон, – объявила она.
Платон Николаевич пошел молча и теперь стоял перед теткой, ожидая ее слов.
– Сядь же. Вот на этот стул, визави со мной. Тебе удобно будет.
Опять наступило молчание.
– Я тебя позвала, Платон, – немного торжественно заговорила Каролина Петровна, – чтобы наконец серьезно с тобой переговорить. Слушаешь ли ты меня?