Он произнес все это очень громко и спокойно. Домбржицкий съежился и неловко стал подсаживать на извозчика смущенную до слез Веру. В карете поехала Анна Федоровна с Люсей; положили туда вещи.
Дорогой Вера почти не слушала Домбржицкого… Ей было больно и грустно, веселость прошла без следа. Домбржицкий просил ее помнить, что он принадлежит ей навеки, и если когда-нибудь он ей понадобится, – пусть она только слово скажет, одно слово…
Вера повторяла рассеянно: «да, да…» и думала о другом.
На вокзале, в суете и толкотне, Шилаев заметил стоявшего поодаль Будкина в его крылатке – и быстро подошел к нему.
– Отчего тебя не было на свадьбе? – спросил он.
Будкин улыбнулся, причем на желто-бледных щеках его образовались складки и морщины.
– Вот, пришел же проводить, – сказал он.
– Уезжаю, брат… Пожелай мне удачи. – Будкин взглянул на него искоса.
– А ты смотри, Шилаев, ты себе потачку даешь… Свернешься.
– Увидишь, – сказал Шилаев твердо. – Эх, тебе бы ехать тоже, не торчать здесь! Такие, как ты, нужны.
– Мое место здесь, – угрюмо произнес Будкин. – Пока не свезут, либо в больницу Николая, либо подальше, – дела не покину.
Бессмысленная сила слышалась в его словах. Видно было, что он, точно, с места не сойдет, пока не оторвут его. Но и чуждая разуму эта сила внушала невольное уважение.
Веруня плакала, рыдала, целовалась почти без разбора, – и уж поезд вышел из-под темного навеса, – а она все не могла успокоиться, сидя на сереньком диванчике второго класса против Павла Павловича.
Вагон был почти пустой. Шилаев смотрел в окно, желая дать Вере успокоиться. Наконец, не слыша ее всхлипываний, он обернулся к ней с улыбкой:
– Ну, что, довольно?
– Довольно, – ответила она, тоже улыбаясь сквозь слезы. – Вы не сердитесь?
Как все молодые женщины, только что повенчанные и еще не близкие своим мужьям, она не могла заставить себя говорить ему «ты».
– За что же, милушка?.. Надо только сдерживаться немного… А то я могу подумать, что ты меня не любишь…
Она подняла на него глаза, и в ее взгляде было столько преданности, что Шилаеву захотелось ее поцеловать. Но нельзя было: наискосок от них сидели старый военный и пожилая дама с собачкой.
Они принялись болтать вполголоса. Шилаев смеялся, глядя на Веру, которая совсем ожила. Когда стемнело и наступила ночь, Павел Павлович поднял спинку скамейки и предложил Вере лечь наверх. Сам он поместился внизу.
Поезд катился, погромыхивая с ровным стуком. Пожилая дама не могла заснуть и все охала. Не спалось и Павлу Павловичу, и Вере. Вера даже дыханье затаила, боясь пошевельнуться. И все прислушивалась, уснул ли Шилаев.
В Москву этот поезд приходил только в четыре часа пополудни, так что молодые пробыли в вагоне еще почти целый день.
Все время они говорили о пустяках: Шилаев почему-то не заговаривал с Верой ни об их будущей жизни, ни о том, о чем так часто рассуждал прежде, еще не будучи женихом. Веруне было немного обидно.
«Что это, – думала она, – он не хочет быть со мною серьезным. А ведь был же прежде, и говорил со мной, как с равной»…
Ей о многом хотелось расспросить его, но она не умела начать. А Шилаев рассказывал Веруне о домашних, о хуторе – и все с оттенком шутливости.
– Что ж ты не спросишь меня, был ли я когда-нибудь влюблен? – сказал он, усмехаясь.
– Нечего и спрашивать, наверно были.
– А представь себе, что нет! Ни одного разу, если не считать… хочешь, я расскажу тебе мое единственное романтическое приключение? Садись сюда, со мной рядом, а то седой полковник на тебя заглядывается, и я ревную.
Веруня пересела на скамейку рядом, Павел Павлович обнял ее одной рукой. Поезд мчался среди желтых пустых полей (хлеб уже убрали). За Тверью станции не близко одна от другой.
– Я сказал «единственное», но ведь ты понимаешь, – и обманывать я тебя не хочу, – что мое приключение – «единственное» в таком… как это?., высшем роде, в смысле духовных чувств… Но ведь ты не воображаешь меня святым, – надеюсь, нет?
Веруня вспыхнула и отрицательно покачала головой.
– Ну, и прекрасно. Слушай. Это тем более интересно, что не длинно. Лет шесть тому назад, когда я поступил на первый курс… даже еще не поступил, а должен был поступить осенью – я отправился гостить в именье к одним знакомым недалеко от нас, под самым Харьковом. Туда съехалось много барышень, были и кавалеры. Я за всеми барышнями ухаживал, но нравилась мне не барышня, а девочка, тоже гостья. Ей было двенадцать-тринадцать лет, но на вид ей казалось гораздо больше. Гостила она одна, но я знал, что она всегда живет в Харькове с бабушкой, что других родных у нее нет и обе они, – и внучка, и бабушка, – очень богаты. Звали девочку Тоня. Сам не знаю почему, но нравилась она мне страшно.
– Она была хорошенькая?
– Очень. Смуглая, довольно полная, с черными, даже сине-черными волосами и продолговатыми глазами, тоже темными. Но, главное, нравилась мне ее смелость, просто невероятная, и еще что-то – я тебе объяснить не могу, – но, должно быть, то, что у нас с ней ни единой черты похожей не было, ни в наружности, ни в характере.
– Ну, и потом? – спросила заинтересованная Вера. Она подумала в эту минуту: «а у меня столько похожего с ним, и я хочу быть похожа на него, думать, как он, делать, как он… И он любит меня…»
– А потом, – продолжал Павел Павлович, – случилось то, что через неделю я уже не отходил от Тони, хотя мы вечно ссорились, но и мирились по вечерам в липовой аллее. Она преспокойно назначала мне свиданья.
– Какая испорченная девчонка!
– Ну, нет. Представь себе: в липовой аллее я вздумал ее поцеловать. Она отстранила меня и спрашивает: «вы хотите, кончив университет, жениться на мне?» Она ужасно мне нравилась; было мне девятнадцать лет, и я подумал, что, может быть, и женюсь действительно. Об ее богатстве я и забыл в ту минуту. Да, говорю, хочу. Я вас люблю. Она подумала немножко и отвечает: «И я вас люблю, кажется. Обещаюсь выйти за вас замуж. Можете меня поцеловать».
– И ты поцеловал? – вскрикнула Веруня, с новым для нее, жгучим чувством боли в сердце и даже не заметив, что она сказала «ты» Шилаеву.
Тот обнял жену и, целуя, повторял:
– Поцеловал, но гораздо хуже, и не столько раз, и не так крепко, как тебя, как тебя!.. – Вера отстранялась; ей вдруг захотелось плакать.
– Так ты не хочешь слышать конца моей истории, Веруня? Да ты, кажется, ревновать меня вздумала? Ведь это шесть лет тому назад было! И слушай скорей: с того вечера я ее не видал. Уехала она в Харьков рано утром, к своей драгоценной бабушке, и через два дня только я получил от нее письмо, написанное совершенно детским почерком и не без ошибок. Пишет, однако, преважно: «хотя вы мой жених, однако я сочла за лучшее в эти четыре года нам не видаться и не переписываться. А потом, когда увидимся, обрадуемся еще больше».
– И все? – спросила Вера.
– Самое курьезное – конец. Вообрази, в эту мою поездку домой, я узнал, что Тоня вышла замуж в апреле месяце за моего дядю, отставного генерала Рагудай-Равелина. И вышла после какой-то истории… за достоверность которой, впрочем, не ручаюсь. Бабушка ее умерла в январе, а в апреле дядя Модест Иванович женился и уехал с женой, кажется, за границу.
– А что он богат, дядя?
– Нисколько; да ведь она богата. У нее тысяч четыреста или больше.
– И дядя старый?
– Пожилой, но еще молодец. Был когда-то очень красив. А она, говорят, какая прелесть стала!
Вера молча смотрела в окно.
– Веруня, тебе не понравилась моя история? Перестань, – прибавил она серьезнее. – Я не люблю, когда поступают против здравого смысла. Если ты меня любишь и веришь – значит никаким ревностям и всем этим вздорам между нами нет места… Да и некогда нам будет заниматься разборкой собственных чувствований…
Они подъезжали к Москве. Проехали Клин, Сходню, Химки – дачные местности московских чиновников с семействами. На каждой станции прибывали пассажиры. Стояла хорошая погода и переселение дачников еще не начиналось. Веруня жалась к стенке и молча прислушивалась к нецеремонным разговорам о дачных делах.