В середине речи она вдруг перешла на французский язык, желая смягчить свои слова – и тем увеличила стеснение Шилаева, так как он по-французски понимал с трудом. Повторив несколько раз: «sauvez moi»[2] она действительно опустилась на колени перед стулом Шилаева. Пораженный этим, он сжимал ее руки, пытался поднять ее, уговорить.
– Я ничем не связана, – говорила Рудницкая, перейдя опять на русский язык. – Муж мой – калека… Я госпожа своих поступков.
– Но… Софья Александровна… – бормотал растерянный Шилаев, – вы знаете, я женат… И люблю свою жену… Я даже права не имею…
– А имели бы право рискнуть своею жизнью для спасенья другого? И неужели вы думаете, что чья-нибудь живая душа узнает об этом дне? Мне не нужно ни вас, ни вашего сердца. Вы сами забудете этот день; но не забудете, если откажете, потому что нельзя забыть, если убьешь человека…
Все спуталось в голове Шилаева. В первый раз в жизни он не знал, как ему поступить, не понимал, что подло и что честно. Рудницкая ему совсем не нравилась. Но колебаться ему казалось постыдным – да и невозможным. Он сказал:
– Хорошо, я согласен.
Рудницкая быстро встала и пошла вперед. Павел Павлович последовал за нею.
Полтора месяца прошло. В конце февраля Вера, выйдя гулять одна, в гололедицу, неосторожно упала и через сутки, после ужасных мучений, родила мертвого ребенка. В тот же день вечером Шилаев получил маленькую записочку, в которой стояло:
«Я вас благодарю. У моего мужа вчера был консилиум, и доктора решили, что перемена климата принесет больному только пользу. Мы уезжаем за границу. Вас я никогда больше не увижу – и не надо нам видеться. Знайте, что я благодарна бесконечно и буду вспоминать о вас, как об истинном друге.
Софья».
У Ламариновых устроили бал. Не то что бал, – потому что танцев не предполагалось, – но вечеринку с ужином и картами. Молодежь могла заниматься пением или играми в веревочку и в «свои соседи». Впрочем, кавалер на всех барышень был один – остальные не устояли против винта. Кавалер этот, товарищ прокурора, еще очень молодой, происходил из рода остзейских баронов, что придавало ему необычайный вес в хотинском обществе. Барон имел голубые глаза, курчавые льняные волосы, похожие на стружки, и пел все романсы, какие только можно было достать в Хотинске.
Хозяин, член суда Ламаринов, лысый, еще не старый господин в веснушках и с рыжими усами – совсем захлопотался. М-me Ламаринова, напротив, в обществе вела себя сдержанно и с большим достоинством, даже с важностью. Она угощала дам чаем и вареньем в узенькой столовой. Недалеко от хозяйки сидела Вера Шилаева, только что оправившаяся от трудной болезни. Она очень похудела и подурнела, одета была в свободное платье, вид имела рассеянный и печальный. С Ламариновой у них не было прежней дружбы: сердобольная судейская барыня вздумала как-то передать Веруне городские сплетни насчет Павла Павловича. Вера вспылила и чуть не наговорила дерзостей своей приятельнице. После этого они хоть и помирились, однако Ламаринова затаила обиду, и Веру принимали везде не с прежним радушием.
Да и на Павла Павловича стали коситься. Его измышления о новом способе преподавания грамматики наскучили инспектору. К тому же Шилаев был завален частными уроками в ущерб другим учителям прогимназии, которые стали мечтать, как бы спровадить из мирных краев петербургского выскочку.
Шилаев не переставал хлопотать о переводе в деревню, но хлопотать как-то машинально, по инерции, радуясь больше всего тому, что при переводе он уедет из Хотинска, где – он видел – он видел – с каждым днем жизнь его становилась все бесцельнее и томительнее. Прежние мечты приходили к нему теперь редко и робко. Он не мог обманывать себя – чего-то не хватало в нем для его излюбленного дела… Или дела этого больше не было нигде, или не нужно оно больше, а нужно что-нибудь другое… Шилаев почти не знал и не понимал, куда ему идти. Он боролся и желал того же, чего и прежде желал, стараясь изо всех сил не поддаваться разрушительным мыслям.
Облака дыму ползли над карточными столами; в зале барон пел цыганский романс под аккомпанемент косой барышни. Шилаев не играл в карты. Он бродил без цели из одной комнаты в другую. Тесная столовая теперь пустела. На столике у печки приготовили закуску, вино, наливки и водку.
Проходя мимо двери в столовую, Шилаев увидел около столика с закусками странную фигуру, которой прежде не видал. Человек неопределенного возраста, одетый в коричневое, почти песочное пальто, тщательно застегнутое, в малороссийскую рубашку без галстука, торопливо наливал себе рюмку рябиновой. Он выпил ее залпом и стал есть сардинку за сардинкой.
Увидев подошедшего Шилаева, человек этот заторопился еще больше, сконфузился, вытер руки о скатерть и хотел уйти; но, сделав усилие над собой, остался. Он даже видимо хотел заговорить, но это ему не удалось. Шилаев тоже молча и с любопытством смотрел на человека в песочном пальто.
Вблизи он не казался неопределенных лет; видно было, что он очень молод. Узкое лицо, загорелое и обветренное, с выдвинувшимся розоватым носом; молочно-голубые глазки; жидкая борода клином, грязно-белокурого цвета, и. такие же волосы, очень прямые и тусклые – все это делало его непривлекательным. У него были длинные узловатые руки и робкие губы, привыкшие к улыбке.
С минуту продолжалось молчание. Наконец, странный человек собрался с силами и вымолвил:
– Не вы ли господин Шилаев, здешний учитель и магистр? Извините, умоляю вас, что я так бесцеременно и дерзко спрашиваю…
– Да, я Шилаев. Позвольте узнать, с кем имею…
– Что вы, что вы? Это я должен чувствовать! Тем более, что я так давно желал… и даже имел до вас нужду. И вот счастливая случайность…
– Но позвольте узнать вашу фамилию.
Собеседник Шилаева грустно понурил голову и задумался на несколько мгновений. Потом встряхнул волосами и сказал немного резко:
– Зовут меня Зенон Кириллович Бордонос. Я из поповичей, оттого и фамилия моя такая: Бордонос – Бородонос, то есть носящий бороду. И честь имею представиться: учитель школы села Нырки.
Шилаев еще пристальнее и внимательнее взглянул на Бордоноса. Нырки было то самое село, где ему самому обещали место учителя в школе.
– Позвольте поговорить с вами, – продолжал Бордонос.
– С удовольствием. Сядем куда-нибудь. Вот хоть сюда. Они отошли к дальнему окну, где стоял диванчик, обитый зеленым трипом.
Бордонос опять не знал, как начать.
– Вы, кажется, сказали, что у вас есть дело ко мне, – проговорил Шилаев. – Я рад служить вам, чем могу.
– Послушайте, – вдруг начал Бордонос горячо. – Правда ли, что вам на меня донесли, будто я водку пью, а обязанностей своих не исполняю? Конечно, я вполне понимаю: вы поступили, как должны были поступить, я бы сам на вашем месте написал там в Петербург кому следует, чтоб меня того… по шапке… гулять отправили… Конечно, кто обязанностей не исполняет… Только дело-то в том, что это все вздор… Клевета, понимаете? Я пью… разве я говорю, что в рот никогда ничего не беру? Пью, но…
– Позвольте, позвольте, – прервал его изумленный Шилаев. – Вы, кажется, вообразили, что я ревизор какой-то, да еще написал на вас донос? Но я в первый раз слышу вашу фамилию, и никто ничего не говорил мне, как вы исполняете свои обязанности… Да и не мое это дело, я понять не могу, с чего вы вообразили…
– Да, да… господин Шилаев! Ну, что там? Ведь я все знаю. И говорю вам: может быть, я на вашем месте сам поступил бы так же. Если человек делает скверно – его следует прогнать. Вы написали в Петербург, и уж это известно, что скоро мне оттуда будет приказ – собирать пожитки. Давно я хотел увидеть вас, господин Шилаев, поговорить с вами. Я вам правду скажу – и вы поверите. Нельзя не верить, когда человек, вот так, всю душу вам открывает. Постойте, не перебивайте меня. Я, конечно, не особенно образован, в профессора не гожусь, ученым не буду, но мне больно, что говорят обо мне вздор, несправедливое болтают… Я пять лет в Нырках. Я и цветничок перед школой устроил, и за сарайчиком огород развел… У меня, вы посмотрите, ученики есть какие: многие уж в городе, в приказчиках теперь и четыре правила знают, и пишут как ловко! Вы спросите-ка в Нырках, – все привыкли, не обижают меня, а еще, напротив, величают: «Зенон Кирилыч» да Зенон Кирилыч… Я знаю, кто вам на меня наговорил, не стоит называть; у всякого есть враги… А что я пью – это случается в праздник или где-нибудь на свадьбах… Ведь не будь я на них, мне бы от крестьян и уважение не то… Господин Шилаев! Есть у человека долг, обязанности, труд, но ведь и радость, и отдохновение должны же быть? И вот моя радость, мое отдохновение – маленькая рюмочка в праздник… Неужели же за нее и гнать меня? Куда гнать, куда я пойду? Тут и домик мой, и дети меня знают; вольно, без страха ко мне учиться идут – да как и не учиться-то? Грамотный и в извоз, и в город, и на железную дорогу может попасть, и торговлей заняться… Они это сами понимают, что выгоднее быть грамотным… Что ж, господин Шилаев? Пусть другой будет жить в моем домике, умнее меня, ученее, и на крестины, может, не пойдет – да не свой он им человек будет; дети-то, ученики мои, хоть спросите потом, меня помнить станут… Там есть один, маленький еще, Кузька Белоголовик, смышленый будет мужик, только умеючи с ним надо. И надо ему задачи на умножение, все на умножение… хитрый, в ум помножает, ну, да я еще хитрее его. Я ему и даю…