Вдруг он услыхал за собой торопливые старческие шаги. Он обернулся. Его догонял учитель чистописания, Резинин. Иван Данилович, несмотря на холодное время и преклонные лета, был в одном позеленевшем виц-мундиришке и, казалось, не чувствовал холода. Он явно догонял Шилаева и, догнав, пошел рядом, что в высшей степени удивило последнего. Резинин, – даже когда все учителя были крайне любезны с Павлом Павловичем, – не говорил с ним и выказывал недружелюбие. Теперь же он шел рядом, и то и дело взглядывал на Шилаева своими живыми, странно молодыми и умными глазами.
Несколько минут они шли молча.
– Послушайте, что я вам скажу, Павел Павлович, – начал старик. – Вы мне позволите с вами быть откровенным?
– Пожалуйста, – сказал Шилаев, немного смутясь. Он почувствовал в тоне старика что-то покровительственное, а между тем не знал, как этому противиться.
– Я вам добрый совет дам. Ведь я давно уж за вами наблюдаю и сразу увидал, какой конец будет. Теперь вам уехать отсюда следует, Павел Павлович.
– Почему вы думаете? Зачем уезжать?
– Да так; не ко двору вы нам пришлись. А мы-то вам много ли радостей дали? Мы люди тихие, отпетые, живем в конуре, – у нас тепло, и уж не трогай нас, если не можешь из конуры на солнышко вывести, где еще теплее. Ничего не видя, из-под палки на холод не пойдем. Знаю я, зачем вы сюда приехали, знаю – бродит у вас. Да не то бродит, что нужно; того, что нужно, – нет; а в конуру нашу вы не хотите. И не пришлись мы друг другу.
– Я и уеду, вероятно, скоро… в деревню…
– Эх, голубчик, Павел Павлович! У вас жена больная, ей лечиться нужно, а не в деревню ее запирать. Ведь жалко человека. Успеете вы с этой деревней. Вот в чем дело, послушайте-ка меня: распределили вы все по клеточкам, цифры подвели, решили: хорошо так будет, – поеду в деревню детей учить, буду способствовать, мол, народному образованию. Голодного накормлю, холодного обогрею, трудиться буду. Прекрасные мысли? А только приехали – не нашли ни холодного, ни голодного, ни хлеба для них – да и искать где не знаете. А все отчего? Оттого что разумом решили, по табличкам… Может, оно прежде и это годилось, – не знаю, – да теперь-то не годится. И поехали бы в деревню – все то же было бы. Вы так думаете: где, мол, голодный? Поскорее накормлю его – да и дело с концом. За другого примусь. И чем больше их накормлю, тем я правее. А для чего вы их кормить хотите? Так, чтобы голодны не были? Да не так это просто, голубчик мой. Тут надо талисман иметь заветный, надо дальше хлеба смотреть – тогда и хлеб придет, и будет хорошо. А ядра-то у вас нет, – самого глубокого, самого заветного, ради чего все можно сделать; ради чего и вы приходите делать свое дело. С талисманом придете, скажете: «Гора двинься!» – и двинется гора. А нет талисмана, нет в душе далекого, дорогого, единственного – и развеются ваши твердые решения, как песок речной, и ничего не сбудется, чего хотите.
С удивлением и страхом смотрел Шилаев на старика. Он почти не улавливал его мыслей, но смутно чувствовал, что есть правда в его словах, торопливых и сбивчивых.
– Не бойтесь, – продолжал Резинин, – ищите только талисмана, везде ищите… Ох! как все к хлебу повернулись, и не хотят дать нам того, что нужнее хлеба и сильнее хлеба, потому что с ним – и хлеб будет, а без него – ничего нету! Поверьте вы мне, великие это слова: «Не единым хлебом жив будет человек».
Услыхав слова из Евангелия, Шилаев сделал невольное движение. Резинин заметил это.
– Знаю, знаю, вы Бога боитесь, хоть без дальних рассуждений порешили было этот вопрос, убеждение себе готовенькое выбрали – и кончено! Куда вам кормить, учить – когда сами ничего не знаете, не умеете, ничего у вас за душой нет! Вы обманывать нас пришли – много вас было – и мы уж не верим. Найдите талисман – и приходите, и откроется вам. А теперь… была ли у вас, у самого, хоть минута радостная?
– Нет, не было, – проговорил Шилаев.
– То-то вот и есть. И все вы на внешнем строите: поеду сюда – как следует поступлю. Здесь жить буду – не как следует поступлю. Выеду из Хотинска (все-таки здесь к деревне поближе) – смертию умру! А вы не бойтесь этого, – себя бойтесь: вдруг да не найдете своего талисмана? Вдруг да навеки душа-то мертвой останется?
Шилаев хотел было возражать. Но старик, блестя глазами, перебил его:
– Я с вами спорить не стану, голубчик вы мой. Я только сказал свое – а там думайте, как знаете. Может, что и правильным найдете. Дело ваше! Счастливо оставаться.
Он повернул в переулок и скрылся. Шилаев пошел домой, медленно шагая. Дома жена лежала на диване. Когда вошел Шилаев, она, хоть и больная, приподнялась. Он нетерпеливо махнул рукой и прошел в спальню.
Трудно было Верочке через несколько дней решиться пойти к мужу и сказать, что денег у них нет, в лавочке не верят, а Ламаринова прислала за своей мебелью и даже стол кухонный возьмут сегодня. И когда Вера, дрожа и запинаясь, сказала это мужу – она была удивлена его равнодушным и почти веселым видом.
– Но ведь нету, Павлуша. Я, право, не виновата. Мы послали тридцать…
– Ты не виновата. И не сокрушайся так, Веруня. Деньги будут. Пусть Ламариниха берет свою мебель. Черт с ними со всеми! Мы в них больше не нуждаемся.
– Что же это? Как это? Боже мой!
– Я, Веруня, решился ехать за границу. Ты отправишься к матери, в Петербург, тебе необходимо лечиться. Там осмотрюсь, может, и тебя выпишу, если поправишься. Да ведь не навеки и поеду. Диссертацию необходимо кончить, развязаться. Старикам своим пошлю на обзаведение. – Шилаев говорил торопливо, точно оправдываясь. Но Веруня уже не слушала. Она расплакалась и только повторяла:
– Павлуша милый. Я не смела тебя просить. Я так рада отсюда уехать! И за тебя рада. Только скорее меня туда к себе выпиши.
Шилаев смотрел на плачущую от радости жену. Она ему стала почти мила, и он подумал, что, может быть, разлука хорошо повлияет на их отношения, может быть, к нему даже вернется позабытая любовь.
Через месяц они выехали из Хотинска в Петербург. Белые поля, чуть прикрытые первым снегом, мелькали в окна вагона. Павел Павлович молчал. Ему вспомнился учитель чистописания, Резинин.
«Во многом не прав был старик, – подумалось ему. – А во многом и прав. Как бы то ни было – еду искать свой талисман!»
Часть вторая
Теплое февральское солнце весело согревало камни на самом берегу моря и нарядную толпу на тротуарах. Было больше половины второго, и гуляющие расходились с неизменной Promenade des Anglais[3] по своим отелям. Больных встречалось мало; их возят в колясках подальше от шумной Promenade. Шли дамы, группами и парами, одетые красиво и светло. Дурно, робко или неуклюже одетая женщина не может быть красива, хотя бы природа и наделила ее самым прелестным лицом. Здесь же, напротив, самые непривлекательные были изящны; глаз отдыхал на гармонии цветов так же, как на легкой лазури моря и неба. Несмотря на свежий, нежный воздух и солнце – лица многих женщин казались утомленными, бледными, с синевой под глазами. Ни радостное море, ни солнечные лучи не привлекали их внимания. Не для них они жили здесь, не для них ходили на Promenade… Некоторые пошли в сад, чтобы выйти ближе на Quai Massena[4] и внутренние улицы города. Вид города был праздничный – но как-то уныло-праздничный. Точно этот праздник был здесь постоянный и давно всем надоел. Вяло шли люди, не знающие, чем занять себя до вечера. Если кто и спешил, то разве из боязни найти завтрак застывшим. Известно, что бездельное оживление – самое однообразное оживление. Поэтому вечно блестящий и вечно праздный город – был томительно скучен для каждого неповерхностного взора. На Quai Massena, в сторону от набережной, около сада, находились магазины – не самые лучшие, но бесспорно самые дорогие и поэтому наиболее посещаемые. У окна эстампного магазина остановились три дамы: одна пожилая и две молодых. Не заглядывая им в лицо, не прислушиваясь к их говору – можно было немедленно догадаться, что это англичанки: так безотрадно плоски их спины и талии и так золотисто-рыжи зачесанные на затылке волосы. Перед модным магазином Claire[5], где, несмотря на неистовые цены, каждая порядочная дама обязана заказать не меньше четырех платьев в сезон, совещается группа дам; издали также можно определить, к какой национальности они принадлежат. Они одеты хорошо, но манеры их резки и неграциозны. Руки делают слишком много жестов и часто оправляют шляпку и платье. Это – русские. Они все очень хотят походить на француженок и думают, что похожи, но – увы! – напрасно… С ними раскланялся высокий и плотный господин. Он шел довольно быстрыми шагами по направлению к главной улице – Avenue de la Gare[6]. Одет он был щегольски: светло-коричневое пальто, сшитое прекрасно и широко; ботинки желтой кожи, тросточка с серебряным набалдашником, котелок – все самое удобное и дорогое. Но франтовства в нем не замечалось; он шел просто, даже понурив голову.